Джонатан Коу - Пока не выпал дождь
Дальше моего воображения хватает лишь на то, чтобы увидеть Грейси стоящей в незнакомой прихожей. Там темно, свой чемоданчик девочка опустила на пол. Строгая женщина поднялась наверх по какой-то таинственной надобности, и Грейси осталась одна. Она вспоминает прошедшее утро, вспоминает уже смутно, урывками, — как махала мне, а я не помахала ей в ответ. А еще раньше она прощалась с родителями, и мама в последний раз судорожно обняла ее, чуть не задушив. И тут Грейси осознает с кошмарной четкостью, что сегодня вечером ей не увидеть мамы. Конечно, она пока не понимает, что рассталась с родителями надолго, на полгода — на целую жизнь, по меркам ребенка. Ей достаточно того, что сегодня вечером с ней рядом не будет мамы, и Грейси начинает плакать. Наверху раздаются шаги, и девочка поднимает голову в надежде, что эта чужая молчаливая женщина, спускающаяся по лестнице, утешит и приласкает ее.
Разумеется, я не могу утверждать, что так оно все и было на самом деле. Знаю лишь, что Грейси переменилась. Когда мы снова встретились, уже в конце войны, она мне ничего не рассказывала о времени, проведенном вне дома. Как я уже говорила, она стала относиться ко мне иначе. Мы больше не играли вместе. И вдобавок она сильно заикалась. Удалось ли ей избавиться от заикания, мне, к сожалению, неизвестно.
Изображение номер два: пикник.
Семейное фото. На заднем плане тетя Айви и дядя Оуэн. А спереди трое детей — в том числе и я. Но о детях потом. Дай-ка я сначала расскажу тебе об Айви и Оуэне.
Я не помню этот пикник и не могу определить, где именно, в каком месте сделан снимок, но явно в Шропшире — этот пейзаж я узнаю всегда. Не припоминаю также, чтобы меня вывозили когда-либо на экскурсию за пределы дядиных владений. Видимо, пикник устроили неподалеку от «Мызы», где они — мы — тогда жили, и поля в самой глубине снимка тоже принадлежат Оуэну. Время года — осень или зима, потому что на деревьях нет листьев. Голые ветки торчат черными скелетами на фоне неба, выбеленного непогодой. Не знаю, почему мы затеяли пикник в такое время года, — на фотографии все выглядят замерзшими. Подозреваю, что денек выдался солнечным, но по-осеннему пронизывающе холодным — Айви на снимке в темных очках, а ее прическа растрепана ветром.
Что же мне приходит на ум, когда я гляжу на ее лицо?
Первое, что ты должна знать об Айви, — она была сестрой моей матери. Правда, внешне сестры мало походили друг на друга. Айви на снимке улыбается этакой хорошей открытой улыбкой. Впрочем, тут у всех рот до ушей, а значит, можно предположить, что снимал Реймонд, старший сын моей тетки; он любил покривляться, изображая клоуна. Даже я, кажется, улыбаюсь — чуть-чуть. Но вот о чем мне напомнила улыбка Айви — об ее смехе. Смеялась она как заправский курильщик — хриплым басом. А стоит в ушах зазвучать ее смеху, как я сразу, по некоей чувственной ассоциации, вспоминаю ее запах. Странно, что среди наших самых ярких воспоминаний так мало визуальных, и об этом я тоже хотела сказать тебе, Имоджин, — кроме всего прочего. Потому что я уверена: твои воспоминания не менее яркие, чем мои, чем у любого так называемого «зрячего», а может быть, даже и ярче.
Так на чем я остановилась? На запахе Айви? Нельзя сказать, что от нее воняло, ни в коем случае. Запах был крепкий, это верно, но в общем приятный. Как говорится, смешанный аромат: от Айви пахло разом духами и псарней. В «Мызе» всегда держали псов, по пять-шесть одновременно. Спаниелей, главным образом. Знала ли я об этом до того, как меня туда отослали? Думаю, да. Отец наверняка рассказал мне о них, чтобы я не слишком расстраивалась, уезжая из дома.
— У них много собак, — должно быть, сказал он, — а ты ведь любишь этих животных.
Чистая правда. Я всегда любила собак, хотя своей у меня никогда не было. Мне нравились все собаки «Мызы» и нравилось, что дом пропах псиной, как и сама Айви. Ее запах я одобряла. Дети не привередливы в таких делах. Больше всего им хочется, чтобы с человеком было уютно.
В те дни дядя Оуэн ездил на зеленом «остин-руби». Почему-то не отец с матерью отвезли меня в «Мызу», но дядя приехал за мной. Был воскресный день. Он приехал один, и я помню, как сидела на переднем сиденье, такая маленькая, что приходилось вытягивать шею, чтобы смотреть в окно. Поездка в автомобиле, в любом автомобиле, была тогда целым событием. И уж во всяком случае, прежде я никогда не сидела спереди. Но упоминаю я об этом только потому, что в машине дяди тоже пахло собаками. Умиротворяющий запах. Дядя Оуэн симпатии у меня не вызывал. Он был из тех мужчин, которые не прикладывают ни малейших усилий, чтобы разговорить ребенка, утешить его. Оуэн был знатным ворчуном, но не говоруном. Уверена, за всю поездку он и двух слов не произнес. Из Бирмингема мы, видимо, выехали под вечер, обогнули Вулвергемптон и покатили по сельской местности; солнце садилось, выстреливая темными оранжево-красными всполохами по верхушкам деревьев и живым изгородям. Но похоже, все это я сейчас вообразила, а не вспомнила, нет.
Чем дольше я смотрю на Айви на этом снимке, тем отчетливее вспоминаю не то, каким человеком была моя тетка, но запах ее и голос. А когда я думаю о том, как она встретила меня, когда машина дяди Оуэна затормозила в хозяйственном дворе воскресным ранним вечером, мне вспоминается вот что: ее сипловатый голос, растягивающий радушное «Привет!» впятеро от его нормальной длины. Когда я услыхала это приветствие, мне почудилось, будто меня вытащили из холодной воды и накинули на плечи толстое теплое одеяло. Потом она обняла меня, окутывая приятным копченым запахом псины. Так она встретила меня на крыльце черного хода, и если бы она всегда была такой, каждый день из многих дней и месяцев, что я в итоге провела в «Мызе», все могло бы сложиться иначе.
Впрочем, что толку гадать о том, что могло бы быть, да не случилось.
Волосы у Айви были рыжеватые. Или, лучше сказать, светлые с клубничным отливом. Назвать мою тетку хрупкой и женственной было бы довольно проблематично. Начнем с носа, на котором прочно устроились солнцезащитные очки, — это не точеный носик, но огромный носище, если говорить без обиняков. Большие носы не редкость в нашей семье, а в придачу Айви любила выпить. Я лишь сообщаю тебе этот факт, Имоджин, но от комментариев воздержусь. На снимке Айви одета в модный, заковыристого кроя, жакет и длинную цветастую юбку. Поразительно, но оба они, и дядя, и тетка, выглядят на снимке весьма элегантно. И нарядно, словно приоделись для какого-то торжественного случая. Оуэн при галстуке — с ума сойти, это на пикнике! Но в 1940-х так было принято. Возможно, галстук сыграл облагораживающую роль, потому что на фотографии Оуэн — почти красавец. Он был мужчиной крупным, ширококостным (уверена, с возрастом он растолстел), но грубости в его чертах не было. Грубость проявлялась в его поведении, а не во внешности. Дядя принял несколько странную позу: он присел, сгорбившись и подавшись вперед, напоминая сжатую пружину, капкан, который вот-вот захлопнется. В объектив он смотрит очень пристально и как-то напряженно. Могу лишь заметить, что эта поза для него не характерна.
Со старшими мы разделались. Настал черед младших. На снимке кроме меня еще двое детей — Дигби, младший сын Айви и Оуэна, и их дочь Беатрикс. Мне они приходятся кузенами, понятное дело. Про Беатрикс добавлю, если ты не в курсе: она — твоя бабушка.
На этой фотографии ей, должно быть, одиннадцать лет. Она сидит очень прямо, словно что-то мешает ей усесться поудобнее. Спина как у балерины. У Беа всегда была хорошая осанка, по жизни она несла себя идеально. На ней кофта — бледно-зеленая, если мне не изменяет память. По тому, как кофта болтается на моей кузине, ясно, что грудь у Беа только начала развиваться. Волосы у Беа черные, короткие, взъерошенные ветром — две пряди упали на глаза, одна норовит залезть в рот, — и великолепно подстриженные, даже по нынешним стандартам, так я думаю. А улыбка у нее шире всех. Забавно, но я не помню ее улыбающейся. Однако, просматривая все эти фотографии, я обнаружила, что она улыбалась постоянно (по крайней мере, в юности), — так же, как ее мать, с готовностью расхохотаться в любой момент. Наверное, дело в том, что на многих старых снимках, что хранятся у меня, Беа запечатлена на каких-нибудь сборищах. Оказываясь среди людей, в дружеских компаниях, на вечеринках — там, где выпивка течет рекой и можно позабыть о повседневных заботах, — Беа оживала, но наедине со мной она была другим человеком — нервным, пугливым, не доверяющим никому и ничему. Вряд ли это я так действую на людей. Скорее, за пределами шумной толпы моя кузина просто становилась самой собой. Берусь утверждать, что она не любила себя и больше всего на свете боялась «оставаться в покое», лоб в лоб со своим «я». Впрочем, я забегаю вперед, описывая одиннадцатилетнюю Беатрикс такой, какой я узнала ее много позже. Обещаю впредь построже придерживаться хронологии.