Энн Энрайт - Забытый вальс
Знаю одно: на берегу Женевского озера, в одном из множества гостиничных номеров, посреди затянувшегося сеанса я повернула голову и увидела ключи и мелочь на тумбочке у кровати, а дальше распахнутую дверь в ванную, где все еще жужжал вентилятор, и припомнила, кто я.
Возможно, Шона изумила поспешность, с которой я покинула его после, но он уже засыпал и не пытался меня удержать. Так что завершающий кадр — закрывшаяся за мной дверь, длинный коридор, протянувшийся справа и слева. Кажется, я заблудилась. Я хотела поскорее вернуться к себе, но бродила не на том этаже: странности местной нумерации сбили меня с толку. Я рыскала по ковровым коридорам, садилась в лифт и снова из него выходила, и ни один человек не попался навстречу. Раз только какая-то парочка — и та прижалась к стене и молча пропустила меня. Даже в этих воспоминаниях я не вполне уверена: во мне захлопнулись ставни и не открывались до утра, когда я проснулась в собственной постели, полуодетая, под ярким электрическим светом.
Это сводило с ума. Виноватой я себя не чувствовала, но малость свихнулась. И к завтраку выйти никак не осмелилась бы. Нацепила темные очки и отправилась в местную кондитерскую, а оттуда понесла свое похмелье на вокзал и села на первый же поезд — в уютный старомодный вагончик, со скамьями, — и он принялся карабкаться в горы, по туннелям и скрытым ущельям, а потом вырвался на луговой простор, где росли альпийские цветы и паслись шоколадные альпийские коровы с колокольчиками на прекрасных розовато-лиловых шеях. Изредка попадались домики: в деревянных оградах балконов резные сердечки, на перилах проветриваются белые лоскутные одеяла. Все так дивно, так глупо, что я решила выйти в Гштаде, — оказалось, это деревенька, две улочки с бутиками, сплошь «Ролекс», «Картье», «Гуччи» и «Бенеттон» и гастроном с какими-то изумительными сырами. Я прошла Гштад насквозь и не нашла ни одного заведения с хлопьями, мюсли, туалетной бумагой. К богачам они что, сами собой прибывают? Или им без надобности — они уже по ту сторону?
Супружеская измена — как еще это назвать? — проникла в кости. Чуть побаливало на ходу — остаточное, тревожное напоминание о любовном безумии. С утра я принимала душ, но теперь мне настоятельно требовалось вернуться и отскрестись дочиста. Я чуть было не расхохоталась от такой мысли. Смех малость панический, но все же. В тот день в Гштаде совесть не встревожилась, хоть я и была все равно что самоубийца. Облегченный вариант самоубийства: я погубила свою жизнь — и никто не умер. Наоборот — мы живее прежнего.
И еще я думала, возвращаясь в гостиницу, чтобы собрать вещи и предстать пред лицом грозного Шона: смотри-ка, моральная катастрофа произошла, а вроде бы ничего особенного. В холле и потом в автобусе до аэропорта мой любовник старательно делал вид, будто со мной не знаком. Передать бы ему записку: «С чего ты взял, что меня торкает?» Не о чем говорить с Шоном, не в чем признаваться Конору. Невероятно, однако я вернулась в привычную дублинскую жизнь как ни в чем не бывало. Озеро, горы, вся эта Швейцария — чужая выдумка, сказочка, людей потешить.
Ирландская колыбельная[8]
Задним числом рассуждать легко. Задним числом куда как хорошо видно, что с Джоан было неладно еще до моего швейцарского приключения, давно уже было неладно. Однако мы ничего не замечали по разным причинам, и не в последнюю очередь — потому, что она скрывала это от нас.
Смолоду мама слыла красавицей и к внешности своей относилась трепетно. Не жалела усилий, чтобы сохранить красоту. Любила быть «нормальной», то есть болтать, очаровывать. Когда ей случалось быть в ударе, она покоряла всех.
Я ревновала к чужим людям, которые толпились вокруг мамы, влюблялись в нее на полчаса. Нам, дочкам, доставалась оборотная сторона медали: горестные раздумья перед открытым платяным шкафом, одиночество, когда ни одного поклонника не оказывалось под рукой. По телефону ее голос порой звучал вяло, с запинкой, словно она опасалась, что ее никто и не слушает.
Мамину внешность я не унаследовала, зато получила кое-что не менее ценное: в тусовку я входила пружинящей походкой. И болтливость ее мне тоже досталась, зависимость от телефона. И ее страх перед телефоном. Порой она целый день по каким-то нелепым, болезненным причинам не брала трубку. Так у Джоан во всем: любое наслаждение слишком глубоко, приходится его контролировать. И выглядела она либо «пугалом», либо «сойдет», а «сойти» у нее могло только совершенство. Ко всем остальным — столь же беспощадно требовательна. Тысячи правил: как накладывать тональный крем, какой помадой пользоваться, что обнажать и что скрывать — руки после сорока, плечи после пятидесяти, складки на шее. Болеть? Это не для нее. Гадость какая! И для кожи вредно.
Моя мама оживала под взглядами, а курила, как Хеди Ламарр.[9] Последняя курильщица Дублина. Выбегала в сад, чтобы внуки не рыдали при виде сигареты.
Так она пряталась в саду на очередном дне рождения Меган в Эннискерри. Оглянешься — мать как сквозь землю провалилась, а потом столь же таинственно появляется вновь. Меган исполнилось девять, на сей раз все прошло гораздо культурнее, собрались школьные подруги, родители подвозили их и высаживали на тротуар. Поразительно, сколь многое успело измениться. Рябина на заднем дворе вытянулась, и ствол ее сильно раздался в толщину, а забор отстроили, чтобы не видеть новых домов, закрывших прежний какой-никакой вид. Шэй сперва грозился приехать, потом не смог, так что из взрослых собрались только Фиона, мама и я. Много же времени миновало с тех пор, как мы изображали из себя счастливые парочки вокруг Фиониного стола из огнеупорного пластика и мужчины поглядывали, не собирается ли дождь. Вина не пили. Мы особо ничего и не делали, разогрели готовую лазанью и сели за чай, по дому грохотала банда больших девятилетних девчонок, а по пятам — никому не нужный маленький братец.
Джоан пожаловалась на усталость, скинула чересчур тесные туфли и уснула в кресле. Проснувшись, смутилась — с чего это вдруг ее сморило?
— Я что-нибудь говорила во сне? — И сама же первая посмеялась над собой.
Правильно делала, что не доверяла нам. Я успела ее сфотографировать: «Мама спит». Не удержалась.
Иногда меня тревожило, что она осталась в Тереньюре одна, — всех нас это волновало, хоть у нее и хватало друзей, а также былых поклонников, — но даже во сне мама не казалась покинутой, хотя и была «одна». Даже во сне она выглядела любимой.
Скорее всего, я пристрастна. Портрет всплывает на экране моего компьютера и постепенно тает, но он не так красив, как была она в тот день. Говорят, с годами человек видит сны все реже, но мама сидела так тихо, так далеко ушла от нас, что в ней чудилась непостижимая прелесть, полнота жизни.
Совсем не старая. Пятьдесят девять лет.
Когда она проснулась, смущенная, мы в шутку заявили, что она храпит. А Джек подхватил:
— Бабушка пердит во сне! Бабушка пернула! — И его в наказание отправили наверх.
— Вечно ты перегибаешь палку! — крикнула Фиона вслед деловитым ножкам, топавшим вверх по лестнице, а Джоан, искренне смеясь и негодуя, заступилась:
— Ничего страшного! Ты уж прости малыша.
В тот день я была бы не против присмотреться к Иви — законное любопытство, я же спала с ее отцом, — но не могла угадать ее в стайке девочек. Все подружки Меган оказались до смешного крупными и весьма загадочными на вид особами — кто в бальном наряде не по росту, кто в ярком топе, а две или три явились в спортивных штанах. Не поймешь, кем они себя воображают. Мы, взрослые, их вовсе не интересовали: им, судя по застенчивым и страстным взглядам, вполне хватало любить друг друга.
Я достала тарелки, разложила салфетки из настоящего льна, которые вручила мне Фиона, распределила бокалы и металлические приборы, выставила на стол графин с минералкой и другой — с апельсиновым соком. На мой вкус, чересчур. Это же дети-переростки, а не взрослые. Швырнуть им пакет чипсов — и довольно.
— Кому лазанью?
Высокая нежная девчушка по имени Сирша подняла руку. Ее плотно облегало розовое атласное платьице, уместное на пятилетней, а под мышкой обнажился золотисто-рыжий пух.
Я глянула на Фиону. Та с отвращением закатила глаза.
Похоже, дети не растут — им на смену приходит кто-то другой.
— Садитесь и ешьте!
Эти волосы девятилетней девочки — почему они казались красивыми, ведь они отвратительны, тем более рядом с большим и рыхлым, как пудинг, лицом. Наверное, мне следует почаще бывать среди людей, подумала я. Привыкать к таким вещам. И сразу же подумала: что-то не так.
Тут-то я и высмотрела Иви. Угадала по вспышке чересчур красивых, как у отца, глаз: девочка глянула на меня в упор — и словно распахнулась потайная дверца. Грудь по-прежнему довольно пухлая, но в целом щенячий жирок сошел. И еще кое-что изменилось (помимо того, что изменился весь мир), и существенно: Иви была весела. Ну если не весела, то хотя бы участвовала в веселье. Не боялась.