Георгий Семенов - Вольная натаска
А деревня оживала только летом, когда сюда собирались из районного города и даже из Москвы бывшие жители и новые родственники этих старожилов.
Александру Сергеевичу, как звали старого Бугоркова, жилось здесь неплохо. Во всяком случае, перебираться он никуда не хотел, лучшего и. более тихого места, чем Лужки, отыскать было невозможно. Милиционер приезжал сюда на, своем мотоцикле так редко, что его никто и в лицо-то не помнил. Однажды только пришлось насмотреться на него, когда обокрали бугорковский дом, утащив постельное белье, одеяла и раскладушки, предназначенные для приезжих охотников. «Два поллитра взяли из-под лавки, — подсказывал Бугорков милиционеру, который искал следы преступников. — Купил три, одну выпил и ушел… А они взяли. По три шестьдесят две поллитры». — «Отстань ты со своими поллитрами, — отмахивался от него милиционер. — Не мешай работать». — «А если поймаете, — подсказывал Бугорков, — пусть вернут. Все ж таки деньги. Не самогонка ведь, а купленная. Я ее в сельпо купил. Нюра может подтвердить. В Воздвиженском сельпо, Нюра там работает, она небось знает, что я каждый раз помногу беру, потому как далеко и чтоб не бегать. А гнать я не гоню. Тут уж все по чести. Могу любую клятву».
Милиционер не очень-то церемонился с ним. Он поглядывал на деда с недоверчивым прищуром и как бы невзначай возвращался к одному и тому же вопросу:
«Значит, Александром Сергеевичем зовут… Родственник?»
«Чей?»
«Пушкина. Так вот, гражданин Пушкин, скажи мне откровенно, откуда у тебя такие деньги имеются. Сам говоришь, помногу берешь. А? Откуда на много-то? Может, ты эти одеяла да подушки того?.. А?»
«Отродясь не воровал и… Это можно ведь и жалобу на вас написать, — отвечал дед с обидою. — Прав у тебя таких нету, чтобы честному человеку оскорбления наносить».
«А вот мне, например, известно, гражданин Пушкин, что вы на Новый год кабанчика съели… Отловили для дела, а под праздник съели. Как это расцениваете?»
«Не мы съели, — отвечал Бугорков без прежней уверенности в голосе. — Дело прошлое, но я тут не вмешан. Я объяснения писал, все рассказал, как было. И к этому возвращения обратного не может быть, потому как дело это прошлое. Сами должны понимать».
«Так. Хорошо. Выходит, по-твоему, кабан сам свои окорока съел?»
«Не знаю уж», — отвечал Бугорков, бодливо мотая головой.
«Под Новый год взял и закусил своими окороками?»
«Может, и под Новый. Не помню».
«Не темни!»
«А я и не темню. Чего мне это… Кто-то съел, верно. А не я. — И дед Бугорков разводил руками. — Не я. Ты ж не продашь мотоцикл казенный? — спрашивал он и отвечал: — Не продашь, не дурак. А что ж я, совсем уж?.. Как это можно! Не-ет… Это мой хлеб. Какое уж тут баловство. Мне тут доверие полное. И ты мне не намекай! Молод еще! И к тому ж я не Пушкин, а Бугорков Александр Сергеевич. Вот так! По форме все давай, без этих…»
«Ладно, Бугорков, не обижайся. Но учти, поллитры ты свои забудь. Сам посуди, как это я в официальном протоколе буду писать о поллитрах?»
Был Бугорков сухой и смуглый. Волосы его, навеки примятые зимней шапкой, свалявшиеся, как жесткий матрасный волос, только на лбу грубо курчавились сивым вихром, прикрывая глубокие складки напряженного лба. Черные его брови, не знавшие седины, резко и зло сходились к переносице. Природа наградила его многими внешними признаками злого и жестокого человека. В светло-серых глазах было столько недоброй, звериной пустоты и бездушия, так они следили за каждым, казалось, твоим движением, так скользко уходили от прямого взгляда, что с непривычки можно было черт знает что подумать о нем, о лесном человеке с острым топором за поясом, с которым он почти не расставался. Он неохотно разговаривал с людьми, никогда при, этом не глядел в глаза и лишь изредка вдруг взглядывал из-под хмурых бровей с паучьей какой-то зоркостью и свирепостью, словно бы ты был мухой, запутавшейся в его тенетах.
«Слова, слова, слова… Много их, — говорил он насупленно и зло. — Был намедни в аптеке, таблетки для сердца брал. Вижу коробочку, а на ней написано: „Бодяга“. Что такое бодяга? Трава. А если одну буковку прибавить? Кто по свету белому шляется? Ну-ка сообрази. Бродяга», — и он резко и зорко взглядывал на тебя, как бы делая ядовитый укол.
«Ну и что ж из этого?»
«Одна буковка, а слово совсем меняется».
«Что ж из этого, что меняется?»
«Что из того — не знаю. Не моего ума дело. А наблюдения некоторые имею, хотя и не берусь судить — не учен этому… Возьми ты другое слово — пижма, тоже трава. Ну что бы ты сделал? Какую букву приставил? Тоже загадка. А отгадка простая — пижама. Видал, что получается! — Он опять взглядывал с природной своей и неприятной пристальностью, и, казалось, в глазах у него в этот момент что-то неслышно, но напряженно жужжало. — В газету отнести — денег можно небось заработать. А? Подобрать побольше слов и оформить как полагается. Глядишь, на три бутылки дадут, а? Как думаешь?»
Стыдно было слушать старого этого человека, ломать перед ним дурака, боясь обидеть правдой.
«Я тут одну статейку написал, — говорил между тем Бугорков, рикошетя взглядом по земле. (Мы с ним сидели на пороге терраски.) — Может, отнесете куда-нибудь? Хорошая статейка вышла».
«О чем?»
«О вольной натаске… Про любовь там кое-что. Про жизнь».
«А что это — вольная натаска?».
«Так это я сам термин такой изобрел — вольная. Это когда легавая молодая за птичками гоняется. Другой егерь сразу ее на шнур, а я даю ей вволю набегаться, а когда сама поймет, что не догнать ей птичку, язык на плечо, тут я ее беру на шнур… Много дней, пока сообразит, что к чему. А потом на шнур — и к бекасу. Тут и ставишь стиль. Это собака! Когда вольная натаска, тогда она как огонь. А когда на шнуре, собака затягивается, покоряется, гнать-то не гонит, а стиля нет. Она тебе все сделает, диплом заработает, а все равно когда-нибудь погонит, потому что ей еще не приходилось себя попробовать, она сразу в петлю и в тягло. Пошла! А к хозяину неопытному вернется и погонит обязательно, пропадет. Ёгерь-то опытный удержит, а хозяин нет. Мои же собачки никогда не гоняют. Я поставил собаку, отдал владельцу: пожалуйста, получите удовольствие… Она у меня сама все поняла, нагонялась. В молодости все мы за птичками гоняемся, пока-то настоящую дичь найдешь, покато по ней стойку сделаешь. Вот что получается».
Сам я, признаться, никогда не пытался натаскивать своих собак, хотя теоретически хорошо знал это дело. Но о вольной натаске и слыхом не слыхивал. Я знал, что с легавой нужно много потрудиться, прежде чем она научится ходить челноком. Причуяв дичь, она подойдет к ней на возможно близкое расстояние, волнуя охотника красивой и напряженной потяжкой, и наконец замрет в стойке, поджидая охотника, слыша его, но не в силах даже оглянуться, не в силах шевельнуть хвостом, дрогнуть мускулом… О таких собаках говорят: «Мертво стоит». Но чтобы добиться такой работы, надо отучить собаку от соблазна гонять птицу и обращать внимания на мелких пташек, работать только по красной дичи. В общем, в собаке надо укротить природную страсть, заставить ее остановиться перед дичью. Для этого нужно множество всевозможных тонкостей, о которых я Слышал от опытных натасчиков, хотя сам и не постиг этого искусства… Я даже был уверен, что для натаски собак, как и для укрощения диких зверей, нужен талант, особая какая-то власть над животным…
Но вот о вольной натаске впервые услышал от Бугоркова. Если я его правильно понял, то он делал как раз наоборот, то есть с первого выхода в поле позволял собаке делать все, что угодно, — гонять, носиться как угорелой по болоту, поднимать пташек, а заодно и бекасов — и при этом даже не пытался остановить ее, взять на шнур… Это было явным нарушением всех инструкций и пособий по натаске собак.
Я сказал:
«Такую статью в охотничьем журнале надо печатать».
«Это да… только как бы это сказать… статейка моя особая, ее петь можно».
«Петь? Ах, петь… Стихи, что ли?»
«Нет, не стихи, статейка».
«Ничего не понимаю, а как же ее петь?»
«Петь-то? Как песни поют».
«Ну, значит, слова песни? Да?»
«Может быть, так».
«Значит, стихи… Показали бы, Александр Сергеевич».
«А чего показывать, я ее наизусть знаю. Только петь неохота. — И он грозно посмотрел на меня, увидел мою улыбку, нахмурился и сказал: — Потом когда-нибудь. Музыку подобрать никто не может. А так чего ж получается? Она без музыки как баба без ж… Ох, была у меня баба! Знаешь, как поется: „Полна пазуха сиськов!“… Померла от сердца. Я с ней хорошо жил. Ласковая была и выпить со мной любила. Во какая! Сама принесет, скатерку постелет, лучку нарежет: чистенькая, аккуратная. „Ну, — говорит, — Александр Сергеевич, милости просим“. Ах, жалко мне ее! Мало, мы с ней пожили. Птичек гонял! А красную дичь не чуял».
И Бугорков ронял голову на грудь. Он это делал так естественно и выразительно, что казалось, сам не замечал момента, когда голова его как подкошенная падала, упираясь в грудь подбородком. Словно бы что-то вроде обморока или какое-то мгновенное расслабление поражало вдруг его, и чудилось, будто не только голова, но и сам он весь как бы опадал вдруг: плечи падали, руки — не было злого и насупленного сивого мужика, а сидел передо мной горбатый, разбитый жизнью немощный дедушка, эдакий старенький тряпичный арлекин в резиновых литых сапогах и рубашке с измятым, скрючившимся, пропотевшим, грязным воротником над морщинистым загривком.