Питер Акройд - Журнал Виктора Франкенштейна
— В какую вам сторону, мистер Уэстбрук?
— На восток. Куда же еще? — Он засмеялся. — Такая уж мне судьба. Мы скоро увидимся. Доброй вам ночи.
Он споро зашагал по Оксфорд-роуд, а я, проводив его взглядом, свернул на Бернерс-стрит. Я приблизился к двери с неким страхом, не поддававшимся определению и оттого усиливавшимся, но затем быстро перешагнул порог и поднялся по лестнице. В комнатах моих было темно, и я с помощью люциферовой спички зажег небольшую масляную лампу. В свете ее шипящего фитиля контуры и размер комнаты словно менялись, не спеша возвращаться к своим привычным очертаниям. Усевшись в старомодные, с подлокотниками, кресла сбоку от кровати, я принялся размышлять об испытанном этой ночью. Я понимал, что ко мне прикоснулась некая сила, но не знал, как мне следует ее воспринимать.
В тишине мне послышались шаги, приближавшиеся по Бернерс-стрит, — шел один человек, однако поступь его была чрезвычайно отчетлива и тяжела, будто он сгибался под непосильной ношею. Затем шаги стихли перед самым моим окном. Я сидел неподвижно, не в состоянии пошевелить ни единым членом. Затем, по прошествии минуты или около того, человек двинулся дальше по булыжной мостовой; теперь поступь его стала заметно легче. Я подошел к окну, но никого не увидел.
Лежа в ту ночь в постели, я видел сон. Мне снилось, что меня хоронят. Гроб со мною медленно опускался в землю. Я понимал это, хотя никакого особенного ужаса, казалось, не ощущал. Когда же гроб мой, достигнув дна ямы, остановился, я понял, что не одинок. Некто лежал рядом со мной.
Глава 4
Вечером следующего дня я навестил Биши на Поланд-стрит. Он был в прекрасном расположении духа и обнял меня, когда я вошел в дверь.
— Первый урок закончился, — сказал он.
— Мисс Уэстбрук ушла?
— Дэниел только что отправился провожать ее домой. Пешком. — Он засмеялся. — Виктор, она будет превосходной ученицей! Сегодня я говорил с нею о поэзии Чосера и трубадуров, я продекламировал несколько строчек из Гильома де Лорриса.
— Вы, кажется, намеревались преподавать ей Эзопа.
— Он показался мне слишком сухим. Жаль, что вы не видели ее лица, когда я читал ей из «Романа о розе». Виктор, оно сияло! Словно душа ее выглядывала из ее глаз!
Тут я заподозрил, что интерес Биши к Гарриет Уэстбрук сильнее, чем интерес учителя к ученику.
— Вы читали ей французских труверов?
— Разумеется. Где же начинать, как не в средневековом саду? А после мы перейдем к Спенсеру. Затем к Шекспиру. Я осыплю ее наслаждениями!
— Ей, должно быть, странным кажется освобождение от работы.
— Полагаю, она испытывает от этого страх и одновременно радость. Вы знаете, что она сказала мне? Она сказала: это все равно что умереть и родиться заново. Видите, что у нее за душа!
— Я вижу, что она произвела на вас впечатление. Где идет пиеса?
— В «Друри-Лейн». Вы, Виктор, не привыкли к нашим театрам. Все начинается и заканчивается в «Друри-Лейн». Нам пора идти.
Улица, когда мы там очутились, была заполнена экипажами, но мы без труда вошли в Королевский театр, где нас окружили разносчики сластей, продавцы фруктов и мещанки.
— Мы в партере, — сказал Биши. — Ложи не достать было ни за какие деньги.
Мне никогда прежде не доводилось посещать лондонские театры, и меня тотчас же поразил беспорядок, царивший средь этого сборища. Стоять нам пришлось поблизости от небольшого оркестра под сценой, и оттого казалось, будто мы находимся на фруктовом рынке или лошадиной ярмарке.
— Взгляните туда, — обратился ко мне Биши, перекрикивая общий гомон. — Вон мистер Хант. Видите вы его? В фиолетовой шляпе. Это великий человек, Виктор. Герой грядущего века.
Взгляд Ли Ханта упал на Биши, он широко улыбнулся и приподнял шляпу.
— Вы знаете, Виктор, почему он здесь? Мистер Хант друг Каннингема. Наш автор — сын свободы. Меня не удивило бы, начнись нынче вечером демонстрации против правительства.
Биши удовлетворенно оглядывался по сторонам. Нижние ряды партера тем временем заполнились до предела, а вскоре и места позади нас, и ложи вокруг были целиком заняты. Прежде я никогда не наблюдал лондонской толпы, если тут позволительно использовать это слово, и должен сказать, что она вызвала у меня определенный испуг. Несмотря на смех и общее оживленное настроение, она напоминала некое беспокойное существо, занятое поиском добычи. Способно ли множество жизней составить одну жизнь?
Оркестр заиграл какую-то мелодию, несомненно сочиненную по этому случаю, — и занавес раздвинулся, открывши горный ландшафт, лед и скалы.
— Узнаете ли вы эти места? — прошептал мне Биши. — Мы в Швейцарии.
Затем на сцене появилась фигура в колпаке, облаченная во все черное. Она приближалась шагом быстрым, более подобающим дикому созданию. Выглядело все это столь странно и угрожающе, что публика замерла.
— О небо, что есть человек? — раздался неестественно громкий голос. — Существо, обладающее неведением, но не инстинктом слабейшего из животных!
— Это Наджент, — прошептал Биши. — Искуснейший актер.
Затем фигура повернулась к публике и сняла колпак. При виде ее бледного, с запавшими щеками лица — изможденного, отмеченного печатью терзания, дрожащего — раздались невольные возгласы удивления, а возможно, и смятения.
— Гримерам пришлось потрудиться, — сказал Биши.
Однако я едва слушал его. Фигура эта выражала нечто столь горестное, столь ужасное, что все мое внимание было приковано к ней.
— У омута, покрытого пеной, растет дуб. Мне нередко доводилось слышать, что в давние времена здесь окончила горестные дни свои женщина — отчаявшаяся, несчастная, подобно мне. Что ее горести в сравнении с моими! Мои не окончатся вовек. — Казалось, он оглядывает зал, всматриваясь в каждое лицо, ловя каждый взор, и меня охватил необъяснимый страх, что он встретится глазами со мной! — Я совершил великий грех пред небом — грех гордыни и умственного восхваления. Ныне я обречен на скитания. Мельмот стал Канном, отверженным на этой земле! — Я не понимал тогда, отчего эти слова оказывают на меня столь сильное действие. — Тайна судьбы моей покоится во мне самом. Если все то, что нашептал обо мне страх, если все то, во что верят вопреки недоверию, — правда, то каков итог? Таков, что, коли деяния мои превзошли все преступления смертных, то же станется и с моим наказанием. Я, напасть на этой земле…
Кто-то выкрикнул: «Ливерпульская напасть!» [10] — и все — премьер-министр и люди вокруг меня — разразились хохотом.
На мгновение могло показаться, будто Наджент ошарашен, однако он, положив руку на грудь и устремивши взор на изображение отдаленных гор, дождался, пока шум утихнет, и вновь сделался Мельмотом.
— Я проклинаю и терплю проклятья. Я покоряю и терплю поражения.
Прежде мне ни разу не доводилось лицезреть искусство преображения так близко, и меня восхитила та кажущаяся легкость, с какою Наджент входил в образ Мельмота, — он казался еще более живым, будучи и самим собой, и этим несчастным. Он словно приобрел силу, вдвойне превышающую ту, что дается одному человеку.
— Каждое человеческое сердце клянет меня, однако ни одна человеческая рука ко мне не прикасается. Вот они, руины. — Дрожащею рукой он указал на груду камней на краю сцены. — А там, позади, — та часовня, где обвенчаюсь я со своею избранницею.
Меня поразил не сюжет, но игра актера и представление. Мне никогда прежде не доводилось видеть ни столь большой сцены, ни столь пышной постановки, да и к особой яркости газовых ламп я едва успел привыкнуть. Густые тени, богатство красок и симметричность композиции на сцене — все это вместе создавало эффект более жизненный, нежели сама жизнь. Мне вспомнилась книга с цветными рисунками, что хранилась в сакристии церкви Святой Девы Марии в Оксфорде — ее разрешалось посмотреть по предъявлении письма от члена колледжа, и однажды я провел восхитительное утро за переворачиванием страниц, синих и золотых, украшенных блестящими изображениями святых и диаволов. Так было и в «Друри-Лейн» тем вечером. Это походило не на какую-либо горную местность в моей родной стране, но на прекрасное и возвышенное видение — картину пустынного отчаяния. Насколько я мог судить, на сцене кроме настоящих камней и гравия были валуны побольше, сделанные из натянутого холста, раскрашенного в серый и синий, а поток, бежавший позади, был длинной полосой серебряной бумаги, которую колыхали невидимые руки.
Наступил конец первого акта. Маленький оркестр заиграл мелодию, и Биши обнял меня за плечи.
— Это — подлинное! — произнес он с большим чувством. — Что за прелесть! — Я промолчал. — Изгой, скиталец на этой земле — не все ли мы таковы! Лишь речи изгнанника способны воспламенять! Воображению под силу создать тысячу различных людей и миров. Это творец. Это семя новой жизни.