Елена Катасонова - Пересечение
— Одевайся! Я приготовлю завтрак.
Павел торопливо оделся, смущенный ее догадливостью, благодарный за все, что произошло между ними, и почему-то сердитый. Хорошо все-таки, что она ни о чем таком не говорит, — ему не так стыдно. Но почему же должно быть стыдно? Почему ему стыдно? Ведь у него получилось, он стал мужчиной, Филькины страхи теперь позади, а все равно стыдно. И хочется поскорее уйти и не видеть Таню, и как там тетя Лиза?
Нет, на лекции он не пойдет, он поедет домой — вдруг что случилось? Павел заторопился, что-то соврал вошедшей с шипящей сковородкой в руках Тане и, провожаемый ее ироническим взглядом — он прямо кожей чувствовал этот взгляд, — выскочил на улицу.
Было сухо и холодно. Вчерашние лужи покрылись хрупким ледком. Но это уже ничего не меняло: в воздухе плавали весенние запахи и от легкого морозца еще острее пахло весной. Павел поднял воротник пальто, неизвестно зачем купил на углу пачку «Казбека» и, сунув руки в карманы, зашагал к метро по солнечным улицам. И это яркое солнце, хрустящий под ногами лед и синее-синее небо напоили его радостью.
Тетя Лиза встретила Павла упреками и даже слезами. Мокрое полотенце стягивало ее лоб, в комнате пахло уксусом. И от жалости к ней, от острого чувства вины он накричал на нее прямо с порога:
— Ну, что случилось? Ну переночевал у Славки: засиделись в читалке. Тетя Лиза, я уже взрослый, понимаете, взрослый! Мне это наконец надоело!
Изо всех сил хлопнув дверью, Павел прошел в свою комнату, сбросил пальто, вытащил дрожащими пальцами вторую в жизни папиросу, закурил, сразу закашлявшись, и повалился на кушетку. Он лежал, пытался вдыхать непонятно сладостный горький дым и видел перед собой Таню. В соседней комнате было тихо, потом его позвал неуверенный голос мачехи:
— Пава, иди завтракать.
Он молча вышел, молча сел на отцовское, теперь его, место и, не глядя на тетю Лизу, съел целую сковородку картошки и выпил три стакана сладкого чая. А потом так же молча снова ушел к себе.
6
Так началась его новая жизнь. Он сидел на лекциях, ходил в библиотеку, писал курсовую. Но все это стало не главным, не важным, черновым. Настоящее ждало его там, в тихом переулке, в большом старом доме, в чистой, очень теплой комнате.
Он по-прежнему стеснялся соседей и самой Тани, мучительно стыдился и не мог понять — чего: то ли ее откровенных ласк, то ли насмешливых слов, то ли себя самого. Но он ничего не мог с собою поделать, не мог без этого жить. Иногда Павел пугался: так это и есть любовь? Томительная тяга к Тане, страх перед вечными ее насмешками, тайна, которую он теперь знал? Нет-нет, любовь — что-то другое…
Славка поглядывал на Павла весело и понимающе, тетя Лиза вздыхала. Но больше всего мучили Павла любознательные Танины соседки. Казалось, весь день они только и ждали его прихода, чтобы потянуться разноцветной чередой в кухню со своими чайниками и кастрюлями. Павел торопливо пробирался между ларей и ящиков, стараясь не замечать любопытных взоров и ярких, распахнутых на груди халатов.
— Повадился… жених… — прошипела как-то вслед задетая его невниманием крашеная толстуха.
Павлу стало жарко. Почему жених? Он разве жених? Так быстро и просто?.. Нет, он не жених! А Таня? Неужели и она так думает?.. Кажется, нет… А вообще он не знает, не знает! У него, наконец, курсовая и экзамены на носу. Таня должна понять, надо ей объяснить… Но ему не пришлось ничего объяснять. Как-то вечером, лежа в постели, Таня потянулась так, что хрустнули кости, и спокойно сказала:
— Знаешь что, мне надоело. К тому же пора в экспедицию, не до тебя…
Павел оцепенел. Потом вскочил, натянул дрожащими руками брюки — пуговицы никак не хотели пролезать в петли, — схватил пиджак и рванулся к двери. Сзади раздался короткий знакомый смешок:
— Крючок… откинь крючок. Не ломись…
Он сорвал крючок, оглушенный стыдом и болью, в несколько шагов проскочил ненавистный ему коридор и выбежал на улицу. Во рту было горько и сухо, в висках стучало. За что его так? Зачем? А он-то, дурак! Все забросил, забыл, обижал мачеху, раздружился со Славкой… Павел шел по теплому майскому городу, ничего не видя перед собой, задыхаясь от жгучей обиды. На вокзале на него обрушился аромат цветов — в том году была масса сирени. Он купил большущий букет — забыл, что весь их поселок утонул в белом и синем душистом море, — и так, с букетом, ввалился в дом. Тетя Лиза радостно всплеснула руками, притащила ведро воды, поставила посреди комнаты, и в этом ведре разместилась сирень — белое чудо, озарившее своим светом их старое, не бог весть какое жилище.
Потом Павел говорил, а тетя Лиза слушала. Слушала и утешала недоумевающего, уничтоженного Павла, осторожно осуждала «эту женщину», вместе с Павлом негодовала и сокрушалась. А он все говорил, говорил… Он повторялся, задавал одни и те же вопросы, пил бесконечный чай — лишь бы не видеть длинный чужой коридор, не слышать знакомый смех, не чувствовать той тяжелой обиды, которая схватила и не отпускала его, цепко держала в своих холодных, колючих лапах.
Он снова засел за словари и учебники, сдал курсовую, зачеты, экзамены, он ходил с Филькой на Москву-реку и плавал наперегонки с признанными поселковыми чемпионами, он пытался ухаживать за своей школьной Ирой — все было напрасно. Ира казалась пресной и чопорной, Филька глупым — как странно, что они когда-то дружили, — плавать до смерти надоело, бродить одному по лесу — тоже. Даже письма от Славки — веселые призывы приехать к нему на море, походить за ставридой, поплавать далеко за буйками — не могли вывести Павла из странного оцепенения. Да он на них и не отвечал.
Вечерами он долго не мог заснуть. Читал, курил, пил квас, загодя приготовленный для него тетей Лизой, переворачивал на другую сторону горячую влажную подушку, снова читал и опять курил, и так без конца, часами, пока не забывался тревожным, тоскливым сном. Только и во сне он чувствовал, что его бросили, бросили, бросили, отняли у него радость…
Но однажды вечером эта мученическая мука кончилась. Зазвонил резкий дверной звонок, тетя Лиза пошла отворять, и Павел услышал знакомый голос:
— Я к Павлу, можно?
Он вскочил с кушетки, рванулся навстречу. Таня стояла посреди комнаты, обуглившаяся от загара, в легком белом платье и босоножках. Черные глаза спокойно смотрели на Павла. И он вдруг увидел себя ее глазами: в старых брюках, в дурацких шлепанцах, лохматый, небритый.
— Ты сядь! — бросился он к Тане. — Садись… Я сейчас… Тетя Лиза, познакомьтесь, это Таня.
Тетя Лиза, чуть поджав губы, протянула руку:
— Очень приятно. Лизавета Тимофеевна…
— Татьяна Юрьевна, — представилась в ответ Таня, и Павлу послышалась в ее голосе знакомая усмешка.
Ну и пусть! Пусть смеется, пусть издевается, пусть все, что хочет! Только пусть не уходит больше, не бросает его одного…
Павел лихорадочно натягивал брюки, влезал в жесткую от крахмала рубаху — черт, сколько раз просил не крахмалить! — а в соседней комнате Таня рассказывала об экспедиции. Тетя Лиза изредка задавала вопросы, вежливо переспрашивала, сдержанно удивлялась. Павел вышел красный от смущения, и мачеха тут же поднялась с дивана.
— Пойду поставлю чай, — сказала она и ушла в кухню.
Он подошел к Тане, взял ее сильную руку и, как тогда, в первую их встречу, поднес к губам. Таня засмеялась, и он обнял ее и поцеловал, волнуясь все больше и больше.
— Как ты нашла меня? Знаешь, как я соскучился!
— Подумаешь — проблема! — снова засмеялась Таня. — Зашла в деканат, спросила адрес, сказала, что будешь писать о наших раскопках. Поедем ко мне?
Конечно! Конечно, он поедет к ней, какой тут чай, зачем? Только вот как сказать тете Лизе? А никак! До каких пор он будет перед ней отчитываться, в конце-то концов?
Павел метнулся назад, в свою комнату, сунул в карман остаток летней стипендии, и, когда тетя Лиза вошла с чашками и вазочкой с домашним вишневым вареньем, он уже стоял в пиджаке, с портфелем в руках.
— Я поеду в город, — сказал он, не глядя на мачеху. — Переночую у ребят, в общежитии…
Она так и осталась стоять посреди комнаты, чуть слышно ответив на Танино «до свидания», а они вышли из дома и пошли на станцию — не по дороге, а через лес, напоенный терпким запахом хвои, пылающий от заходящего солнца. В электричке Павел держал Танину руку и все хотел спросить, почему она выгнала его тогда, весной, но так и не решился, да и какое это теперь имело значение?
И все повторилось в эту душную августовскую ночь: его внезапное бессилие, ее ласки, о которых он тосковал, их близость, когда весь мир вдруг исчез. И он все-таки спросил, почему она его выгнала, и она ответила:
— Мне показалось, что ты испугался. А зачем мне трусливый муж?