Григорий Бакланов - Свой человек
— Что ж ты? — спросил он. — Ведь когда-то неплохо рисовал?
Фома бормотал несвязное, сквозь это бормотание прослышалось:
— Возьми еще сто пятьдесят… И кружку пива.
И уже вслед:
— Двести возьми!
Они, конечно, представляли собой странную пару, если со стороны посмотреть: Евгений Степанович, чистый, в костюме, хотя и недорогом, но новом, подстриженный, в галстуке, осторожно ставящий локти на стол, чтоб не испачкаться, — перед ним уже открывались перспективы, он делал первые, достаточно уверенные шаги, — и Фома, окончательно опустившийся, пахло от него, как пахнет у пивных; впрочем, возможно, это по зрительному впечатлению так показалось.
— Не женился? — и, подождав ответа: — Слушай, а бабушка, мать живы?
Он вдруг вспомнил, ясно увидел седенькую старушку, прямо прозрачную на свет. Она угощала их вареной рыбой и какими-то очень вкусными медовыми сладостями, как будто лапша, запеченная в меду, рассыпчатая, тающая во рту. И смотрела на него ласково, погладила по затылку холодной рукой — благодарила за то, что он помогает ее внуку по математике.
— Повесили маму.
— Кто?
— Немцы.
— За что?
— Не знаешь, за что людей убивают? За то, что не сволочь. Человек — вот за что. И еще у бабушки на глазах…
Пьяная слеза капнула в кружку с пивом. Фома вытер щеку грязной ладонью, тут только и заметил Евгений Степанович, что на руке его, на правой, нет указательного пальца.
— Маму немцы повесили, отца нашего забили в лагерях…
Старушечьим беззубым ртом Фома нехорошо улыбнулся. Евгений Степанович уже тяготился этой встречей. Да и пил Фома неаккуратно, расплескивал пиво, пришлось-таки достать платок, оттирать пятнышко на рукаве. Расставаясь, он дал Фоме десятку, и тот не только не испытал благодарности, но взял как должное, еще и улыбнулся подлой, понимающей улыбкой, презирал его в своем ничтожестве.
…Всю ночь шелестел дождь в хвое, и под этот шорох Евгений Степанович то засыпал, то просыпался: он зяб при открытом окне под одеялом. Под утро поднялся восточный ветер, что-то царапало и било по водосточной трубе, и ему приснился жуткий сон. Будто, спасаясь, он залезает головой под террасу, в паутину, в духоту, в пыль. Задыхающийся, весь в поту, он проснулся, с бьющимся сердцем сидел на кровати: глупость какая-то, под террасой — кирпичный цоколь, там даже продухи забраны сеткой, мышь не пролезет. Но какой-то же во всем этом смысл должен быть, сны зря не снятся. Или, может, мясного на ночь переел?
Он сделал легкую утреннюю гимнастику: помахал руками, поприседал, замечая с огорчением, как вздрагивают у него груди. Да, шестьдесят — не двадцать пять, ничего тут не поделаешь, а все же обидно. Но, приняв душ и растеревшись, почувствовал себя освеженным. Побритый, чистый, пахнущий мужским одеколоном (совместное производство Франция — СССР), сел завтракать в тренировочном костюме, в котором он иногда бегал по утрам. После всего, что вчера было съедено и еще не переварилось полностью, после выпитого давал себе знать известный дискомфорт в желудке, есть не хотелось.
Без аппетита съел он пару яиц, хорошо сваренных «в мешочек», намазывая горчицей белок, съел с поджаренным в тостере, зарумянившимся, хрустящим хлебом, на котором таяло масло, несколько темно-розовых, сочных, белых редисок, выбирая самые крупные, намазывая каждую сливочным маслом и посолив. И захотелось есть. Но в двенадцать ему предстоял завтрак с венгерской делегацией, зря перегружаться не стоило.
Евгений Степанович выпил кружку крепкого чая со сливками (кофе предстояло пить с венграми из маленьких чашек). Чай был настоящий, «липтон», и пар над кружкой ароматный: приятель привез из Лондона.
Машина уже ждала за калиткой, вся сверкающая, шофер ходил вокруг нее, протирал. И едва только Евгений Степанович, в светлом летнем костюме, в белой рубашке с твердым крахмальным воротником и в меру ярком галстуке, открыл калитку, мотор сам заработал на малых оборотах.
Как правило, приготовив завтрак и накрыв ему одному, Елена, еще не прибранная, уходила к себе досыпать. И нередко он уезжал, не видя ее. Она вставала позже, выпивала чашку крепкого кофе, закуривала, и начинались телефонные перезвоны. Но чаще — так было и в этот раз — она высовывалась в последний момент в окно второго этажа и кричала через весь участок, что ему не забыть в городе. Он слушал невнимательно, смотрел, как постелен асфальт, с досадой находил огрехи. Не забыть сказать, чтобы присыпали песком за воротами: не так в глаза будет бросаться свежий асфальт: людям же все надо знать, как, что, почему, откуда?.. Не расслышав и половины наставлений (все равно она еще не раз в течение дня позвонит секретарше, и та напомнит, по списку), Евгений Степанович бросил «дипломат» на заднее сиденье и уже усаживался рядом с шофером, когда выбежал к машине шурин с каким-то сальным газетным свертком под мышкой.
— Ты мог бы и не спешить, — сказал Евгений Степанович, отодвигая «дипломат» на заднем сиденье, освобождая ему место. — Мне на работу, а ты мог среди дня…
Молча сопя, шурин лез в машину. Захлопнул дверцу, в хамской свойской манере шлепнул шофера по плечу.
— Погоняй!
Все на нем было мятое, словно так и спал где-то под кустом одетый, в рубашке, в брюках. Небрит.
— Мы тебя — до метро, — не поворачивая головы на подголовнике, не утруждая голоса, сказал Евгений Степанович. — Дальше мы в другую сторону.
Никак не улыбалось ехать с ним по городу, да еще имел шурин привычку выглядывать наружу, опустив стекло. А то вдруг крикнет бесцеремонно у какой-нибудь палатки: «Останови!..» Не зря говорится: глупый родственник хуже умного врага.
На перекрестке улиц старая, не последней модели, как у Евгения Степановича, черная «Волга» загородила им дорогу. Шофер просигналил раз и другой. Наконец из калитки властно, строго вышел к машине генерал. Но, узнав Евгения Степановича, почтительно приветствовал его.
Мелькали по сторонам дороги, мелькали и отставали пешие люди, идущие на станцию. Некоторые приостанавливались с неявной надеждой, Евгений Степанович не видел, разложив папку на коленях, он просматривал служебные бумаги, он уже работал. Блестели при утреннем солнце седоватые его виски, но больше седых волос не было, голова была так же темна, как тридцать лет назад, только несколько рыжеватый оттенок появился. Но вблизи, когда он вот так наклонял голову, можно было заметить, что обозначившаяся на затылке лысина, кожа ее, — того же рыжеватого оттенка. Евгений Степанович давно уже подкрашивал волосы, оставляя седоватыми виски, на фотографиях это выглядело солидно, представительно.
Свежий после утреннего душа, выглаженный и чистый, он за приспущенным стеклом машины представлял собой привычное зрелище для тех, кто толпился на автобусных остановках, осаждал автобусы, не давая закрыться дверям. Выражением лица, манерами, повадкой он был точная копия людей его ранга, ехавших в этот утренний час из-за города к месту службы.
Глава VI
Кроме обычных дел, которые ждали его в этот день, предстояло выдержать поток поздравлений. Именно так он сформулировал: поток поздравлений — и, взяв с утра тон легкой иронии, почувствовал себя защищенным. Приличия требовали принимать то, чего всеми способами добивался, жаждал страстно, как нечто помимо тебя свершившееся, как общую заслугу всего коллектива, который в данном случае он лишь олицетворяет. Так выглядело и говорилось всякий раз, когда показывали по телевизору награждение высоких лиц, а теперь это показывали народу чуть ли не ежедневно. С должной скромностью, с печальным, постным выражением, как потерпевшие, выслушивали награжденные слова поздравления, которые им прочитывали по бумажке, а потом, в свою очередь, доставали из кармана заранее подготовленную ответную речь, где провидчески было и «благодарю за теплые слова, сказанные в мой адрес», и прочие, полагавшиеся по ритуалу формулировки, а награду относили не на свой счет.
И не раз Евгений Степанович мысленно видел себя на месте награждаемых, примерялся, как если бы не кому-то, а ему вот так вручали, и это транслируется, и вся страна слушает, смотрит… И он вставал и прохаживался по комнате, успокаиваясь. Для него, служащего человека, приобщенного к тайнам официальной жизни, многое в этом зрелище прояснялось всякий раз. Он усматривал невидимые для обывателя скрытые пружины действия, замечал, кто с кем, за кем и в каком порядке выходит и стоит, делал соответствующие умозаключения. Если некоторое время на приемах, на страницах газет, на экране телевизора не появлялся Брежнев, сразу возникали тревожные слухи, зарубежные голоса, которые все же можно было расслышать сквозь глушение, усиливали эти слухи, муссировали, подсчитывали, сколько он уже не появляется, возникали догадки, строились предположения. «Одно могу сказать, — всякий раз говорила Елена в таких случаях, — дай Бог ему здоровья!». И когда по телевизору вновь показывали Леонида Ильича, все вглядывались: как ходит? Как выглядит? Вслушивались в речь: достаточно ли членораздельно произносит слова? И на некоторое время все непрочно успокаивалось.