Владимир Маканин - Река с быстрым течением
Доходит даже до такого:
— Может быть, снимем наши объявления? — говорит жена.
— Сорвем со столбов?
— Да.
— Почему?
— Ну так… Нехорошо как-то.
Но это уже ясно, что она не всерьез говорит, потому что женщины так неопределенно не говорят, а если говорят, значит, просто-напросто хотят, чтоб их лишний раз убедили. Уговорили. Убаюкали. Ткачеву вспоминается летняя ночь на Каме, и лозняк, и лодка, и тихий, неуверенный женский голос: «Может, не надо?» — и еще раз: «Может, не надо?» — а уж какое там не надо, если об этой поездке говорили с ней целую неделю и сегодня загодя проверили, спит ли бабка, и с лодочником Ткачев торговался за лодку до бесконечности, потому что лодочник хотел в этот ночной час не трояк, а бутылку, и упрям был, и обозлен, и даже грозился «разглядеть, чья девка».
— Поздно, — говорит Ткачев.
— Что поздно?
— Поздно обрывать объявления. Кому надо, тот уже списал. И обменбюро наш адрес вывесило…
— И будут приходить?
— Конечно.
Минуту или две Ткачев и Ткачева молчат.
— Думаешь, все-таки будем меняться? (Может, не надо?)
— Будем.
И Ткачев неожиданно для себя вдруг делается внутренне спокоен. Он попереживал несколько дней — хватит, сколько же можно. Да, он строит свое благополучие. Да, получается, что на чужой беде строит, — ну и ладно. Это ведь только внешний вид такой. Но не суть.
Теперь ворочается ночью жена. И шепотом спрашивает:
— Ты спишь?
— Нет.
Но он спит. Это точно. А она не спит.
И днем ей тоже неймется, звонит, бедненькая (со своей работы на его работу), и спрашивает: ну как? Может, не будем меняться? Может, не надо?
А у Ткачева на душе спокойно.
— Дружок, — говорит он жене, — ты, как мне кажется, думаешь, что ты в театре.
— Я?
— По-моему, ты слегка со сцены говоришь. И по сцене ходишь, а?
Это он ей отвечает, когда она звонит ему второй или третий раз подряд, — сколько же можно звонить? И добавляет:
— Ты в своих мучениях немножко того — перестаралась.
Жена обижена:
— Я думала, ты меня успокоишь.
— Вот я и успокаиваю.
Ткачев кладет трубку, топает на свое рабочее место и совершенно холодно продолжает составлять программу для машины. Делает дело, за которое ему платят. Работает.
* * *А это часа два спустя. Ткачев уже оторвался от дела и думает о том, что вот ведь жена терзается, а он нет. Смешная она. Женщины обычно практичные. У них, у Ткачевых, появилась некая горстка денег, а у кого-то эта горстка растаяла — все так, все верно и объяснимо, но терзаться-то слишком зачем? Лет, скажем, через пять какой-нибудь таксист, не вполне очухавшийся после вытрезвителя, и какой-нибудь жизнерадостный частник сплющат металлическими боками машин его, Ткачева, на переходе улицы, и привет!.. Жена тут же выкинет белый флаг. И ветер будет трепать на этих же самых столбах белое объявленьице, в котором будет сообщаться, что его, Ткачева, жена очень хочет переехать из трех комнат в две. Вот так-то.
— Так что давай жить, пока живем, — говорит Ткачев жене в телефонную трубку.
Но оказывается, он трубку уже повесил. И говорит он эти слова вполголоса самому себе. Как та бормочущая старушенция на людной улице, которая идет, выставив клюв вперед, и докладывает вслух человечеству все, что она о нем думает. Смешно…
Ткачев встает. Он подходит к практичному Корочкину — тот курит.
— Вот ведь какая штука. Меняться-то мне придется с кем-то из пострадавших.
— Не обязательно, — возражает Корочкин.
— Вот и я говорю, — Ткачев ухватился за слово, — не обязательно!
— Случаи разные бывают.
— А жена моя, поверишь ли, вздумала терзаться этим заранее — хотя вроде бы она у меня не слишком сентиментальна. Нормальная женщина. Баба как баба.
Ткачев пробует рассмеяться при этих своих словах. И получается.
— Мою тоже под такое дело облапошили. Жалостливая, — сообщает Корочкин.
— Ка-ак?! (И даже здесь наслежено и натоптано, подумать только!)
А Корочкин понимает вырвавшийся вскрик как вопрос. И охотно объясняет, как облапошили его жену:
— Была у нас плитка кафельная. И в ванной. И в сортире… Дорогая, зараза.
— Знаю. У нас такая же.
— Вот-вот. А моя дуреха совсем раскисла и забыла с них спросить за плитку. А это, извини, семьдесят рубликов.
Ткачев чувствует, что его зацепило и резануло, потому что, если все это впервые, тебя и должно резануть. Но ничего. Пополам не перерезало.
— …Через полгода хватился: «Как так не взяла? За плитку не взяла?» Молчит. Только губы поджала… Пришлось мне к ним пойти. Хотя идти к людям за деньгами через полгода — это уже неудобно до чертиков.
— И пошел?
— А как же.
— И отдали?
— А как же… Не с первого слова. Конечно, отдали — поговорить пришлось.
* * *А это первый телефонный звонок. Меж восемью и девятью, как и предлагалось в объявлении.
Жена к телефону в эту минуту ближе, а сам Ткачев на кухне — значения это, конечно, не имеет, но все же проясняет тот неприметный факт, что жена к телефону не подходит. И не подойдет. А дочери дома нет. И вот телефон заливается как оглашенный, а вдова или вдовец на том конце провода думают, что, может, эти типы, давшие объявление об обмене, как раз сейчас выходят из ванной, набрасывают на себя какую-нибудь тряпку и спешат к телефону, путаясь ногами в шлепанцах.
— Ткачев, — зовет жена.
И он идет, он не торопится. Телефон не умолкает, у меняющейся вдовы или там у вдовца отменные нервы. У Ткачева тоже.
— Это по обмену.
Мужской голос спрашивает о квартире — Ткачев отвечает. Затем спрашивает о предлагаемой квартире Ткачев, а тот отвечает. И все. И ничего больше.
— Пока.
— Пока.
Жена поднимает к Ткачеву лицо:
— Какой… какой был голос? (Робко и тихо.)
— Мужской.
— Нет. Не то… Какой он был?
— Отвратный.
— Как ты можешь! — чуть не вскрикивает жена (она все еще думает, что звонила непременно вдова или неутешный муж).
Ткачев улыбается. Он вдруг чувствует, что растет и прогрессирует в этом обменном ремесле. Потому что особенно чутко отмечаешь свой рост, когда кто-то (в данном случае его жена) топчется на месте и не растет. Женщина, думает он. Вся в эмоциях, где уж ей расти. Пусть топчется.
Ткачев на минуту задумывается и делает самому себе маленький выговор:
— Для первого раза я вел беседу неплохо. Но…
— Что? — словно просыпается жена.
— Понимаешь — я кое-что упустил. Надо было пригласить этого гундосого типа. Пусть бы осмотрел наши хоромы.
* * *А это — первый, кто пришел смотреть. Старичок. Довольно мил. Но очень хочет денег. Во-первых, он хочет получить разницу в паях — это нормально и естественно. А во-вторых, он хочет доплату просто так. Доплату без причины. Такой вот он пришел и такой сидит.
Ткачев, конечно же, на время принимает эту игру, потому что, если игра для тебя новая, ты ее на время принимаешь, так уж они, новые игры, придуманы. И мы так придуманы.
— …А все же — почему я должен вам доплачивать?.. Я ведь не спорю. Я только интересуюсь, — говорит Ткачев.
— Почему доплачивать?
— Ну да, почему?
Старичок крутит громадную, довоенного образца козью ножку. Неспешно раскуривает ее. И поясняет:
— А как же, милый. Так уж водится.
— Не вы придумали?
— Не я, — смеется старичок добродушно.
Ткачев интересуется:
— Верю, что так водится, но в чем смысл?
— Ну как же. Ты ведь в три комнаты хочешь, значит, вверх идешь. К пирогу. Так или не так?
— Ну допустим.
— А раз к пирогу идешь — тебя малость и постричь можно, хе-хе-хе…
И старичок (он и впрямь мил и добродушен) выпускает громадный клуб ржавого дыма, отчего старичка становится еле видно. А жена Ткачева подает ему чай с айвовым вареньем. Вкусный чай. Жене очень нравится, что старичок не сраженный горем, не несчастненький, а даже как бы веселый.
— Спасибо, милая.
— Ой, что вы!
— За чаек спасибо. Хороший чай. Как для родственника завариваешь.
Ткачев продолжает расспросы:
— Значит, если я правильно понял, ты хочешь, папаша, денег задаром. Тяжело жить?
— Деньги нужны.
— Зачем?
— И-и, милый.
В разговоре старичок поддерживает любую тему, кроме этой.
А днем позже приходит она — она в темном. Хотя скорее всего это темно-синий костюм Аэрофлота.
Когда-то он был темно-синим, это точно, но сейчас он глядится как темный. Во-первых, потому, что тут уже хорошенько потрудилось время. И еще потому, что Ткачевы подспудно как-никак ожидали, что к ним придут и будут ходить по комнатам в темном, — вот и пришли.
На голове голубенькая пилотка с «орлом», и, когда она ее снимает (а она сняла ее сразу), оказывается, что пришла привлекательная блондинка в темном, чуть склонная к полноте. У Ткачева внутри что-то екает. Срабатывает. И он видит, что она поняла и отметила это. К тому же у нее оказывается имя, с которым так просто не исчезают с твоего горизонта, если ты мужчина и если горизонт твой сугубо научно-технический. А у Ткачева именно такой горизонт.