Франсин Проуз - Голубой ангел
– Шерри! – кричит он. Случилось что-то непоправимое. Скоропостижная смерть – единственное объяснение тому, что его бросили на диване. – Шерри! – Он не может без нее жить!
Он бросается в кухню, на солнечный свет, струящийся из окна. Посреди стола белеет лист бумаги. Наверняка записка от Шерри.
«У тебя был такой усталый вид. Не хотела тебя будить. За мной заехала Арлен. Люблю-целую. Ш.»
Бедняга Шерри! Замужем за психом, решившим, что она его покинула, – а она всего-навсего хотела, чтобы он выспался. Шерри любит его. Ведь приписала же «Люблю-целую.»
Зажав записку в кулаке, он бредет к окну. Они его прорубили, когда во второй и последний раз пытались из старого деревенского дома сделать нечто, удовлетворяющее их нуждам или хотя бы признающее за ними право на существование. Вообще-то, поселившись здесь, они позволяли дому делать все, что он пожелает. Хотя (а может, именно поэтому) они и попросили плотника-хиппи, чтобы окно не выглядело как эркер в типовом доме; оно именно так и выглядит. Ну и что. Окно со своей задачей справляется: сидя за столом, они могут любоваться садиком Шерри.
Садик им достался в наследство от старой хозяйки, которая соглашалась продать дом только тому, кто будет следить за ее клумбами и грядками. Шерри все что угодно пообещала бы ради того, чтобы съехать из общежития, где они жили в блоке для семейных, буквально у всех на виду: Руби зачать удалось лишь потому, что желание пробуждает изобретательность. Но обещание свое его жена выполнила. От цветов Этель Тернер не осталось почти ничего: на севере Вермонта понятие «многолетние цветы» звучит как жестокая насмешка, однако на их месте растут другие – Шерри брала саженцы из питомника или сама кое-что выращивала из семян. Садик процветает – благодаря природному дару Шерри, наверное перешедшему ей через ДНК от дедушек и бабушек. Она-то всю юность провела в городских квартирах, а потом – в больничных палатах.
В это время года сад похож на археологический раскоп: шалашики обрезанных веток, охапки соломы, кучки палой листвы, прикрывающие самые капризные из цветов. Очень похоже на поминальные обряды, совершаемые во имя будущей жизни покойных. Вот в чем разница между Свенсоном и Шерри. Шерри верит, что весна настанет, тогда как Свенсон искренне изумляется всякий раз, когда тает снег и из земли вылезают первые крокусы. Он завидует Шерри, ее оптимизму и умению верить. Хотя… Кто-то же должен это уметь.
Он открывает холодильник – не потому, что голоден, а потому, что хочет по его содержимому определить, что было вчера на ужин, и обнаруживает остатки феттучини с комками масла и сыра. Шерри пытается придерживаться диеты, но признает, что порой без ударной дозы холестерина не обойтись. Они ужинали на диване в гостиной, перед телевизором, и оба были так рады возможности помолчать, что раздражение, которое испытывали, едучи домой, рассосалось, и на смену ему пришло чисто животное чувство покоя.
Он уже тянет руку к телефону и думает о том, как скажет сейчас Шерри, что любит ее, что жизнь с ней для него счастье. И тут, к его изумлению, телефон, опередив его, трезвонит сам. Телепатическая связь!
– Радость моя! – говорит он.
– Э-ээ… м-мм, – звучит женский голос.
Ого! Студентка. Наверняка. Не знает, как к нему обратиться. «Мистер Свенсон»? «Профессор»? «Тед»? Ну уж точно не «радость моя». Студенты никогда не звонят ему домой, хотя в начале каждого семестра он сообщает им свой номер. Обычно он как бы в шутку предлагает им звонить, если их жизни угрожает опасность. Неужели какой-то студентке угрожает опасность? В половине десятого утра?
– Это Анджела Арго, – говорит девушка. – У нас назначена встреча на девять. Я ждала у вашего кабинета. Может, я что-то перепутала? День? Время? Правда, мы вчера договаривались…
Свенсон наконец вспомнил. Он был счастлив, что то занятие закончилось, и готов был обещать что угодно кому угодно.
– Вы ничего не перепутали, – говорит Свенсон. – Извините.
– Это вы меня извините. Я вас разбудила? Ой, простите!
– Я уже не спал.
– Боже мой! Вы работали? Я вас отвлекла?
– Нет, я не работал. – Звучит это чуть резче, чем ему бы хотелось.
– Еще раз прошу прощения.
– Не за что. Оставайтесь на месте. Я подъеду через пятнадцать минут.
– Хорошо, – соглашается она. – Вам точно удобно?
– Абсолютно точно, – говорит он.
Несколько мгновений он стоит у телефона. Давно надо было уволиться. Университетская администрация, предприняв очередную безуспешную попытку избежать финансового краха, предлагала штатным преподавателям, согласным оставить должность, годовую зарплату в качестве компенсации. Но – так каторжники привыкают к своим кандалам – почти никто на это не пошел. Сидел бы он дома, писал, читал, смотрел телевизор – и не должен был бы тратить впустую еще один день своей единственной жизни.
Итак, у него пятнадцать минут, за которые надо успеть помыться, побриться, одеться и доехать до университета, что практически невозможно, потому что только дорога занимает пятнадцать минут. К черту личную гигиену. Детка хочет писать? Так пусть полюбуется на то, как выглядит писатель в половине десятого утра.
Свенсон идет по коридору, машинально останавливается перед порожком между комнатами. Где же портфель? Ему всегда кажется, что он его потерял, оставил где-то. В нем обычно ничего важного, но всегда есть что-нибудь – студенческие работы и всякое такое, что очень долго и муторно восстанавливать. Это достаточный повод для паники; он расшвыривает лежащие кругом книги и бумаги, психует все больше, пока не находит наконец портфель под пачкой вчерашней почты.
Не время сейчас заниматься почтой – надо торопиться, его ждет студентка. Перед выходом из дому он обязательно должен проверить, везде ли выключен свет; он заходит даже в комнату Руби, которой сто лет никто не пользовался. Отучившись год в Стейте, Руби устроилась на лето официанткой – чтобы домой не приезжать.
Свенсон стоит в дверном проеме, безуспешно пытаясь вспомнить, как комната Руби выглядела раньше: детская с колыбелькой, потом комната маленькой девочки, пока не застыла навеки чердаком мисс Хэвишем [4], увешанным лицами актеров, рок-музыкантов, спортсменов, чьи звезды с тех пор, как Руби наклеила их фотографии, наверняка успели закатиться. В комнате всегда был свой запах, живой и постоянно меняющийся: сначала пахло молоком и тальком, потом кроссовками, лаком для ногтей, индийскими благовониями. Пыль и духота разогнали эти фантомы.
Сорвав с крючка вельветовый пиджак, он ловит свое отражение в огромном зеркале, решившем именно сейчас продемонстрировать ему его жуткую морду: небритый, морщины как у Бастера Китона, седеющие волосы стоят торчком – ну просто разведенный коп из телесериала, а уж никак не приличный мужчина хоть и средних лет, но не утративший привлекательности и жизнелюбия, писатель, преподаватель, муж, отец. Под глазами мешки, очки забрызганы непонятной белой гадостью. Свенсон отскребает ногтем какую-то дрянь с переднего зуба, проверяет языком тот задний, который его беспокоит.
Так! Этим займемся потом. Сейчас – на работу.
Пробежка вверх по четырем пролетам лестницы – вот и вся зарядка Свенсона, но сегодня утром пользы вообще никакой: он слишком нервничает, что опаздывает. На третьем этаже он начинает задыхаться. Боль в груди? Может быть. Вполне вероятно. Неужто такова его судьба – рухнуть замертво у обутых в «Доктор Мартенс» ножек этой… затянутой в кожу малявки? Анджела сидит на полу, прислонившись к стене и водрузив на белеющие сквозь прорези в джинсах коленки какую-то книжку.
За несколько ступенек до цели Свенсон успевает разглядеть название: это не опус какого-нибудь модного подросткового автора, как мог предположить Свенсон, а «Джейн Эйр». На Анджеле черные кожаные перчатки с обрезанными пальцами, ногти иссиня-фиолетовые. Ручки у нее такие крохотные (может, по сравнению с объемистым томом Шарлотты Бронте), что перчатки выглядят по-викториански строго и солидно. Конский хвост с оранжевыми и зелеными прядями делает ее похожей на разукрашенное мороженое в детском кафе.
– Доброе утро, – бормочет запыхавшийся Свенсон.
Анджела, оторвав взгляд от книги, словно удивляется странному совпадению, которое свело их здесь.
– Привет! – отвечает она неуверенно.
– Прошу прощения за опоздание, – говорит Свенсон. – Не уследил за временем.
– Ничего страшного. Не беспокойтесь.
Свенсон вцепляется в перила – отчасти для того, чтобы отдышаться, отчасти чтобы сдержаться и не придушить на месте эту неблагодарную соплячку, которая вытащила его из кровати (точнее, с дивана) чуть свет и заставила мчаться сюда, рискуя жизнью. «Ничего страшного!» Неужели? Спектр его возможностей ограничен, но четок. Либо прочесть ей сухую нотацию о хороших манерах и пользе выражений вроде «благодарю вас», либо стиснуть зубы и перетерпеть пятнадцать минут, в течение которых она будет нести что-нибудь про свою работу или, что вероятнее, про то, почему она с этой работой не справилась, – тогда он промямлит пару слов в ответ, и все будут счастливы.