Алекс Тарн - Квазимодо
К концу следующей недели фимины мечты разрастались настолько, что им становилось тесно в директорском кабинете, они вырывались наружу и почти осязаемо порхали на розовых крыльях над бешеным клацаньем васильевой клавиатуры, одновременно продуцирующей программный скрипт для одной системы, компиляцию — для другой и техдокументацию на двух языках — для третьей.
Утомленные восхищением Алексы мирно дремали в своих креслах на колесиках. Почерневший от зависти Бо?рис спал, размазав щеку по столу, и видел во сне самого себя в качестве компьютерного мыша, спасающегося от страшного великанского кота Василия. Он жалобно повизгивал, пальцы его судорожно дергались, и обнаглевшие фимины мечты, порхая в потолочных высях, безнаказано гадили прямо на бедную его голову.
Студенты были уже неделю как уволены за ненадобностью, а Галочка перешла с мини на макси и перестала бегать, как ошпаренная, а напротив, сидела нога-на-ногу в приемной, меланхолично посасывая сигарету пухлым мечтательным ртом и лениво прикидывая — а не податься ли куда-нибудь в духовность?.. поскольку ресурс плотских наслаждений казался исчерпанным раз и навсегда.
Испуганная духовность уже поеживалась в предвкушении галочкиного натиска, но тут выяснялось, что опасения ее напрасны, ибо что-то начинало меняться в прежде столь однозначном поведении Василия. Первым тревожным сигналом служило изменение ритма клацанья клавиатуры — в сторону убыстрения. Казалось, еще вчера руки Василия, подобно двум деловитым озабоченным курицам, уверенно и быстро выцеливали необходимые клавиши. Отчего же теперь они вдруг принялись заполошно метаться по оторопевшему двору, в сумасшедшем темпе клюя направо и налево, спотыкаясь и падая, промахиваясь и скользя?
Затем клавиатура и вовсе смолкала; окончательно сбрендившие курицы, сцепившись клювами, лежали на столе, в то время как Василий с растерянной улыбкой безнадежно всматривался в бушующее на экране море шелухи. Он вскакивал и убегал на улицу, где долго курил, прислонясь плечом к фонарному столбу, как будто искал в его простой и надежной вертикали спасения от подступающей бесформенной кутерьмы. Но столб, увы, не помогал. Шелуха выплескивалась из компьютера на пол, получала подкрепление в виде алексовой перхоти и продолжала расти, подмывая столешницу и объяв Василия до души его.
В отчаянии он сжимал голову обеими руками; проснувшиеся Алексы снова стояли за спинкой его стула, на этот раз сокрушенно покачивая головами. Бо?рис глядел победительно — мол, что я вам говорил? Галочка молча плакала, даже не от жалости к Василию, а от страха перед черной студеной бездной, вдруг, на какую-то малую секундочку приоткрывшейся перед ее глазами прямо посередине такого знакомого и безопасного бытия. Фима утешал ее — для начала вполне по-отечески, ни на что другое вроде и не претендуя. Галочка успокаивалась, благодарно и виновато всхлипывая, и они ехали в хорошее место ужинать, а потом — в постель, закреплять успешное восстановление прежних отношений, теплых и ровных, как кисель.
Наконец Василий, в очередной раз выйдя покурить на улицу, уже не возвращался назад. Так и уходил, даже не попрощавшись, даже не забрав последнюю зарплату. Хозяин, зная за ним такую особенность, старался придерживать последние платежи, экономя таким образом не одну неделю, а две, иногда даже больше. Конечно, гроши… но копейка, как известно, рубль бережет. Для Фимы с уходом Василия начиналась бурная деятельность. Наскоро умыв и причесав одного из Алексов, он запихивал его в машину, прихватывал для солидности Галочку, складывал в портфель готовые проекты и отправлялся в погоню за своей розовой калифорнийской мечтой.
Василий же добивал свою первую за эти полтора-два месяца бутылку, брал такси и ехал к морю, бомжевать. Заработанные деньги он спускал в первый же вечер, закатывая пир на весь мир — для всей нищенствующей рвани и дряни, какую только удавалось собрать с рынков и помоек Тель-Авива. Так они с Мишкой и познакомились — на пиру.
«Помнишь, как ты меня подобрал? — неожиданно спросил Мишка. — Между прочим, один всемирно уважаемый мужик сказал, что мы в ответе за тех, кого приручаем. А ты меня тут бросаешь на произвол Квазиморды.»
«Так я ж разве спорю… — согласился Василий. — Мы и в самом деле в ответе. Но я-то точно — нет. Каждое «я» помирает в одиночку, Миша, в отличие от «мы»… это дерьмо вообще не тонет… Да и кроме того — что я о тебе знаю? Кто ты? Что ты? Откуда такой взялся? Почему? Молчишь, как рыба. Хоть бы рассказал чего напоследок… Бог знает, свидимся ли еще.»
Мишка угрюмо молчал, медленно крутя в руке пустой стакан. «Ладно, — сказал он, вставая. — Поговорили и хватит. Сколько тебе на проезд надо? У меня шекелей двадцать россыпью.»
Осел
Сидели вокруг костра на пустыре. Лаг-ба-Омер — праздник костров, дружным заревом полыхающих по всей стране. Дети загодя собирают дрова — притыривают любую плохо лежащую доску, раздраконивают старую мебель на свалках, приделывают ноги деревянным поддонам во дворе супермаркета. Из того же супера уводят тележки, свозят добычу на пустыри, складывают костры шалашиком, шалашом, шалашищем — чтоб горело быстро и весело, чтоб летели столбом трескучие искры прямо в ночное прохладное небо, чтоб можно было сплясать вокруг огня дикую разудалую пляску, а потом попрыгать через поутихшее пламя, спечь картошку в углях и смирно посидеть, уставившись в завораживающее мерцание чернеющей огненной плазмы.
В такую ночь бомжам сам Бог велит запалить костерок. В такую ночь они и не бомжи вроде, а как все, и костерок палят не для того, чтобы от холода не подохнуть, и не потому, что идти некуда, а вовсе даже по иным, сугубо праздничным причинам. Правда, дрова они складывают не шалашом, а поэкономнее, в два бревна; зато горит долго и жар хороший, ровный. Да и картошку не пекут, а варят, потому как что взять с картошины, которая с одного бока сырая, а с другого горелая? Что? — Романтику дальних дорог? Может, кому-то эта романтика и нужна, но бомжам она совсем ни к чему, у бомжей ее и так переизбыток, романтики этой, а вот картошки, наоборот, мало. Так что они лучше картошечку-то сварят, вот так-то.
Компания подобралась веселая и нечопорная, впускали даже без смокингов, а галстук был повязан только у Полковника. Вообще-то Полковников было сразу трое, но с галстуком только один. Зато второй Полковник пришел в камуфляжных штанах, которые как раз накануне выменял у глупого китайца за пять скорпионов. Китайцам зачем-то позарез требовались скорпионы, а Полковник знал место, где их навалом. Третий Полковник пришел без ничего, и это его угнетало, но не слишком, поскольку обстановка была и в самом деле совершенно неформальная.
Еще были скрипач Веня и его друг-саксофонист, которого все звали Осел. Погоняло вроде обидное, но саксофонист нисколько не жаловался, а наоборот, поощрял. Мужик он был хороший, и Мишка как-то раз, решив сделать Ослу приятное, спросил, как его зовут по-настоящему. Давай, мол, я тебя буду называть по-человечески, а то Ослом как-то неудобно. Но Осел отказался, объяснив, что это просто такое у него профессиональное артистическое имя, что оно ему нравится, что есть у него друг, знаменитый русский саксофонист по имени Козел, так вот, тот Козел, а он — Осел, почти то же самое, так что зови меня, Миша, как звал, спасибо.
Саксофонист Осел ходил без саксофона, так же как и скрипач Веня без скрипки. Собственно говоря, никто из присутствующих никогда не видел Веню и Осла с инструментами, не говоря уже о том, чтобы слышать, как они играют. Может, они и играть-то не умели вовсе, а так — лапшу на уши вешали… но проверить это было решительно невозможно, потому что и скрипка, и саксофон были пропиты в незапамятные времена, если, конечно, вообще существовали. Так что приходилось верить на слово, вот все и верили, тем более, что у Осла, в качестве доказательства его музыкального прошлого, все-таки сохранилось его прежнее артистическое имя.
Женскую половину рода людского представляла дама по прозвищу Кочерыжка. То ли кто-то назвал ее настолько удачно, то ли сама она со временем — по странному свойству слов притягивать связанные с ними сущности — стала так походить на свое прозвище… но трудно было придумать более точное определение этому кромешному ошметку человечества. Бездомный мужчина — еще куда ни шло… более того, бездомность свойственна мужчине и оттого непременно прельщает его на том или ином этапе жизни; но нет ничего ужаснее и противоестественнее бездомной женщины, нет ничего гаже, жальче и отвратнее.
Все можно вынести, но только не это — не эту мерзость, не эту вонь, не этот сумасшедший смешок бесформенного обрубка, который мог бы быть матерью, или любовницей, или женой… да, да — всем этим, будь у нее такая малая малость — дом… всего-то навсего — дом!.. четыре дурацкие стены с дверью.