А. Федоров - Оракул петербургский. Книга 1
Сейчас, в холодном и неуютном сельском морге, дискуссия была неуместной. Однако Муза продолжала разбивать горшки. Возмутила ее, конечно посылка о правомерности применения ноги для утверждения дисциплинарного кодекса. Возбуждала гнев, видимо, и обида за нежный женский половой орган – источник божественных наслаждений, не заслуженно униженный просторечием. Женщины чаще помнят о сладком, но редко вспоминают об исторических бурях, жизненных трагедиях, виной которых было, есть и всегда будет все то же забавное (если его оценить анатомически) и коварное устройство, носящее гордое латинское имя – Organa genitalia muliebria. Ясно, что интеллигентный человек, да еще врач, анатом, обязан подбирать выражения. В том была уверена Муза на сто процентов и переубедить ее никому не удасться.
– Много чести! – криво ухмыляясь и попятившись на стеклянный шкаф с инструментами, молвила отвергнутая пассия. Затем продолжила:
– Вообще-то, для интимного общения настоящие мужчины используется другой орган.
– Размечталась, пьяная дурочка. В тебе заговорили студенческие атавизмы. – скрипнул голосовыми связками возмутитель спокойствия.
– Ваше половое бессилие давно отмечено неподкупной и принципиальной общественностью. – в свою очередь, отделавшись от икоты, с достоинством выдавила Муза.
– Придержи язык, пьяная стерва. Помни, женщину украшает посредственность. – с легким намеком на злобу заявил доктор.
– Вы, видимо, имеете ввиду свою особу, мой господин. – съехидничала обиженная светская львица.
Препирательство было бесполезным. Очевидность автора победы в высоком споре не вызывала сомнения. Привыкший ко всему анатом сменил гнев на милость.
Хоронить останки покойного пришлось в два этапа: сперва тайно был захоронен сбоку от фундамента морга комплекс внутренних органов; затем торжественно и прелюдно зарыли на местном кладбище остатную от человека оболочку. Откровеннее всех, можно сказать, страстно, с подвывом, рыдала Муза, ее не могли привести в чувство даже два стакана огненной воды, наполненные, естественно, не до краев, а только на "две бульки". Терминология алкоголиков давно вошла в практику Музы и она не стеснялась расширения специфического кругозора.
Чистяков в течение долгого общения с покойниками, вкупе с незаменимой Музой, не подвергся духовному разложению больше, чем этого требовала профессия. Но дьявол не мог успокоиться: Миша понимал, что рано или поздно его ждет возмездие за грехи и грешки. Спинным мозгом он чувствовал нарастание тревожности: кто-то выстраивал ему новые страшные испытания. Чистяков помнил рассуждения Александра Ивановича Клизовского о жизни и смерти и они были близки анатому. Действительно: "Цель жизни есть жизнь. Синоним жизни есть движение. Движение вечно – значит жизнь вечна". Трудно спорить с тем, что "начало жизни человека уходит в Беспредельность прошлого, а о конце не может быть речи, ибо Беспредельность ни начала, ни конца не имеет". Чистякова успокаивало заключительное утверждение Клизовского: "Будущее человека есть беспредельное совершенствование, которое осуществляется чередующимися жизнями, то в видимом физическом мире, то в невидимом небесном". Такая философия приободряла грешника, оставляя ему надежду на лучший исход, конечно, если удастся разобраться в грехах, покаяться и получить их отпущение у Всевышнего.
Миша давно поставил крест на атрибутах внешнего лоска. Человек-загадка всегда присутствует в коллективе, особенно, если речь идет о медицинской касте. Михаил Романович Чистяков – так величали доктора полностью, – сумел вместе с матерью выжить в блокадном Ленинграде. Сразу после Великой Отечественной войны он попал в одно из многочисленных Суворовских училищ, где тянул лямку воинской службы. Кстати, и Сергеев тоже хлебнул воинской дисциплины практически из того же котелка – он закончил Нахимовское военно-морское училище, чем страшно гордился, часто вспоминал поучительные истории из жизни закрытого военного учебного заведения и корабельной практики.
Что-то особо опосредованное чудилось в притяжении бывших военных воспитанников друг к другу – родство душ, так это, скорее всего, называется. Но единение такое уж слишком откровенно отдавало общей скорбью – видимо, в тайниках души у них пряталась тоска по потерянному детству. Невольно в памяти всплывали и хлестали по отцветающим нейронам многочисленные незаслуженные обиды, непонятная и неотреагированная жестокость, свалившиеся на детскую голову неожиданно и неотвратимо, от которых в том возрасте и в тех условиях защититься было практически не возможно.
Таких училищ тогда расплодилось достаточно – они спасали от беспризорщины многочисленные детские души, но и бывшим гвардейским генералам и офицерам давали сносный и достойный их заслугам прокорм. Сложилась особая система милитаристского воспитания, а, точнее сказать, возрождались ее традиции, еще не забытые с царских времен. "Система" – термин, усвоенный воспитанниками, как что-то родное и, вместе с тем, холодное, жестокое, полностью лишающее детства. Там, изнывая под тяжестью воинской дисциплины, так плохо сочетавшейся с мальчишескими запросами, Мишель (кадетская кличка) умудрился отписать откровенное письмо самому Сталину.
Детище войны добросовестно объясняло вождю причину нежелания посвятить себя военной профессии. На его счастье перлюстрация писем воспитанников была поручена не агентам КГБ, а офицерам-воспитателям училища. Нашелся мудрый человек, который остановил депешу, а режущегося правду-матку мальчика благополучно отчислили и отправили домой в послевоенный Ленинград. Жил он в самом центре Северной столицы, среди красот великого города. Его мать, вечно занятая на дежурствах в больнице, была заурядным врачом-терапевтом. Как могла, она успевала заботиться о духовном развитие единственного сына. Мать-одиночка с раннего детства обладала неукротимой энергией, легкостью и подвижностью, миловидными внешними данными. Наверное, тем и завлекла она будучи студенткой четвертого курса мединститута одного из профессоров Военно-медицинской академии, где проходила практику по кафедре акушерства и гинекологии. Пути Господние неисповедимы!
Но насладившись внебрачной любовью, лекарша откатилась от профессора и впряглась в жесткую долю материнства, совмещая ее с радостями помощи ближнему. "Светя другим, сгораю!" – заявил еще великий Гиппократ. Но в блокадном Ленинграде, а затем и послевоенном вдрызг разрушенном городе процесс "сгорания" проходил уж слишком быстро, решительно отбирая у жизни время и силы. Перед работой мама отводила задумчивого мальчишку с куском хлеба в кармане в ближайший музей или театр, где ребенок арестовывался на целый день. Так берегла она наследника своего короткого счастья от "тлетворного влияния улицы". Надзирали за ним множественные мамины подруги. Летело тяжелое, голодное детство, обычное для многотысячной городской детворы. Помогал рыбий жир, фтизиатрическая служба, замученные голодом, но добрые врачи-педиатры, бесплатные школьные завтраки и обеды, комнаты продленного дня, организованное детство в три долгие и мучительные смены школьных занятий.
Но средняя советская школа была преодолена Чистяковым сравнительно легко благодаря незаурядной памяти и способности схватывать все на лету. Программа медицинского вуза тоже покорилась сравнительно просто. Но вечное недоедание, холодные, промозглые будни стерли из памяти возможные веселые события студенческой жизни. Начав работать врачом и несколько оперившись, он пытался быть щеголем (конечно, на азиатский манер): носил серенький пиджачок и черные брючки, но мечтал о костюме-тройке, белоснежной рубашке и галстуке-бабочке. Явная нищета легко пряталась у тогдашних врачей под белым безразмерным халатом, с глухим воротом спереди и тесемчатыми завязками на спине.
Такие халаты носили все – от санитаров до академиков от медицины. Помнится такой курьезный случай: великий хирург, академик в звании генерал-лейтенанта готовился к серьезной операции, – совершал важнейший ритуал омовения рук. Предварительно переодев чистую больничную рубашку, он, естественно, сбросил подтяжки, поддерживавшие штаны с широкими генеральскими лампасами. Помывка рук – увлекательное для хирурга занятие. Здесь начинает накапливаться сосредоточенность, решимость и особая хирургическая тайна умозрительного проникновения в человеческую плоть. Затем был натянут балахон стерильного хирургического халата с завязками на спине и началась сложнейшая операция. Когда были пройдены все ответственные манипуляции и дело подходило к концу, – накладывались поверхностные швы, – генерал почувствовал легкое и приятное шевеление в районе своих детородных органов, или где-то поблизости.
Тогда даже маститые отечественные профессора еще мало знали о прелестях орально-генитального секса. Но возможность изощренной интимного таинства бродила в подсознании. Генерала обескуражил выбор места и времени надвигающейся неизвестности. Исполнитель не вызывал сомнения у пожилого человека. Он отшатнулся от операционного стола, обратил взгляд к долу, но разглядеть подробно творившееся внизу не смог из-за особенностей очковой коррекции, резко гасившей старческую дальнозоркость. Профессорскую суету прекратил знакомый голос преданной санитарки: