Юрий Трифонов - Отблеск костра
Заключенные протестовали как могли, отказывались принимать пищу, выходить на прогулку, девять человек пытались покончить с собой. С детства запомнился мне рассказ Евгения Андреевича — не знаю, относится ли он к периоду Могилева или к периоду более позднего инквизитора, небезызвестного Дубяго, — о том, как голодали камерой уже неделю, все были без сил, экономили каждое движение, чтобы продлить борьбу. Начальство не шло на уступки. Один из заключенных не выдержал, говорит: «Товарищи, я больше не могу терпеть. Чтобы не сдаться и не подвести вас, разрешите мне покончить с собой». И вот, лежа на нарах, обессиленные, долго обсуждали вопрос: имеет ли он моральное право уйти от борьбы? Согласились, разрешили.
Русская каторга после пятого года — это история отчаяннейшей войны заключенных «политиков» за свое человеческое достоинство. Сражения этой войны развертывались иногда на таких незначительных плацдармах, из-за таких ничтожных поводов, которые сейчас покажутся пустяками. Но из-за них люди шли на смерть, убивали тюремщиков, убивали себя. Каторжане непрерывно против чего-то протестовали: против того, что начальство обращалось к ним на ты, против требования тюремщиков приветствовать их словами «Здравия желаю» и снимать шапки (некоторые в лютый мороз нарочно выходили на прогулку без шапок, за что получали карцер), против телесных наказаний, против насильственной стрижки волос, протестовали против «подаванцев», то есть подававших прошения с просьбой о помиловании и снижении сроков, и против тех, кто надеялся на царскую милость по случаю трехсотлетия Романовых.
Иногда война немного утихала, начальство где-то сдавалось, в чем-то уступало, и воцарялся смрадный, тягучий мир, но ненадолго. Каторга не могла стать миром по той причине, что она придумана была для убивания духа, а дух — сопротивлялся. И рано или поздно затишье взрывалось кроваво, страшно.
Е.Трифонов писал на каторге в Тобольске стихи. Потом писал и в Александровском централе, куда его перевели в 1913 году. Тоненькая книжка этих стихов «Буйный хмель» — необычный и, может быть, единственный в своем роде образец каторжной поэзии — вышла сразу после революции. Вот стихотворение «Утром».
Звонок подымет нас в ноябрьской мутной рани,И свет чадящих ламп сметет обрывки грез,И окрик бешеный, и град площадной брани…Пора вставать. — Эй, подымайся, пес!
Встаем. Свернем постель и бродим как в тумане.Цвель по стенам, как пятна ржавых слез.Потеки мыльные от мерзостной лохани,За окнами — безлюдье, сумрак и мороз.
Потом в ряды построит нас свисток,Молитву проревем нестройно, диким хором.Стоим и хмуро ждем. Вот загремят запором,И, грузен, туп и зол, вплывет тюремный бог.И начинаем день, день скуки и мечтаний,Жуя ломоть сырой и кислой дряни.
В других стихах он рисует картины тяжелого труда каторжной артели, возвращения домой с работы, ночной маеты. («Полночный час, полночный час! Спит дух, злой дух, что днем зовется…»), он проклинает палачей, мечтает о расплате с ними, вспоминает прошлое («Все изломы жизни, горькие ошибки, весь короткий, буйный, бесшабашный путь — ни минуты ясной, ни одной улыбки, ничего, чем мог бы юность помянуть»), иногда ему кажется, что жизнь навсегда искалечена, кончена, сил нет — а лет ему было тогда всего двадцать семь, — но иногда: «Унынью черному еще я знаю меру! Еще хранит душа моя всю страсть мою, и ненависть, и веру. Нет, вам не сразу сдамся я!»
Он радуется таежной весне, письму с воли, друзьям, которые все вынесли и дожили до свободы.
Вот они уходят:
Вы, упрямцы, умевшие все снести без мольбы и проклятий,Обнажавшие молча на плахе клейменые плечи, —Вы уйдете отсюда, как гонцы и предтечиВсе отвергнувшей и на все покусившейся братьи.
Вы уйдете отсюда и покинете банду беспутную,Этот мир беспокойного и упрямого люда,Мрак, и слякоть, и скуку, и глушь беспробудную,Все покинете вы и уйдете отсюда…
Матросы и солдаты восьмой камеры решили покончить с Могилевым. Они знали, что идут на смерть. Уговорились вызвать Могилева по какому-то поводу в камеру, напасть на сопровождающих его надзирателей, и во время схватки один из солдат, человек очень сильный, должен был просто задушить Могилева. Но и этот план рухнул — всех выдал перетрусивший уголовник.
8 января 1909 года в камеру пришел старший надзиратель Григорьев, известный своей волчьей ненавистью к каторжанам, — он любил говорить: «Я пил и буду пить кровь из заключенных» — и потребовал выдать зачинщиков. Ему ответили ругательствами. Григорьев выхватил шашку и отрубил голову тому, кто стоял ближе. Тогда каторжанин Филиппов, бывший артиллерист, вырвал у Григорьева шашку и отсек голову ему. Надзиратели бросились на заключенных, началась сеча, в которой безоружные каторжане были, конечно, перебиты.
Два месяца зверствовал Могилев; тринадцать человек было повешено, многие замучены порками и карцерами. Восьмую камеру Могилев порол каждый день, давал всем подряд по 150 розог и после каждой десятки розог велел сыпать на рану соль.
В марте 1909 года молчальник Могилев, уже прославившийся по всей Сибири, был убит на улице эсером, бывшим балтийским матросом Н.Д.Шишмаревым.
Новый начальник централа заявил: «Я знаю, что меня тоже могут убить, но режим будет тот же».
Так жила тобольская каторга и вместе с нею один из сотен ее обитателей — Евгений Трифонов, отбывавший срок под именем Валентина.
У окна в простенке — темный лик иконы,В мутном полумраке прячутся углы.Чей-то бред невнятный, чей-то скрежет, стоны,Да порой о нары звякнут кандалы.
Медлит ночь в безмолвье, тягостно и жутко,Зорко тьма глухая стены стережет.Слух мой ловит что-то напряженно-чутко.В сердце скука злая, душная растет.
Бьется мысль бессильно, как в тенетах птица.Липкая тревога ум обволокла.Память воскрешает забытые лица,Канувшие в вечность давние дела…
Загасил я гордость — и молчу бесстрастно.И мирюсь постыдно, холодно терплю.Только ненавидеть я умею страстноИ упрямо, жадно и напрасноЭту жизнь бесплодную люблю.
Эсер Шишмарев, казнивший на улице Тобольска Могилева, сделал между тем важное признание: ограбление артельщика в Тюмени было произведено им. Ему нужны были средства для того, чтобы подготовить убийство Могилева.
Петр Мартемьянов был освобожден из Тюменской тюрьмы, военный караул с его камеры снят, а Сольц и его товарищи потеряли надежную связь с волей. Вообще солдаты Тобольского полка в революционных событиях тех лет сыграли заметную роль: они отказались стрелять в заключенных во время бунта в Тобольском централе, они наладили связь тюменских узников с волей, и они же, по-видимому, облегчили судьбу Шалаева и Сольца.
В конце 1909 года состоялся суд: Сольца и Шалаева оправдали за недостатком улик. Подлинные рукописи обоих — те самые, что не успел сжечь Стецкий, — являвшиеся главной опорой обвинения, таинственным образом исчезли из дела. Размышляя в течение почти полувека над загадкой исчезновения рукописей, Б.Шалаев пришел к выводу, что их выкрали писаря по просьбе тобольских солдат. Дело в том, что солдаты Тобольского полка не только сочувствовали революционерам, но и имели повод их отблагодарить: при помощи партии был устроен побег одного солдата, которому грозила каторга, и организовал этот побег Шалаев. Тогда солдаты сказали ему на всякий случай, что у них в тюменском суде есть «свои люди». Четверо остальных обвиняемых — Мишин, Стецкий, Мельничанский и Ершов-Максимов — были сосланы на поселение в Восточную Сибирь.
Мельничанский вскоре бежал в Америку, был секретарем профсоюза металлистов в Бруклине, а в 1917 году вернулся в Питер и жил одно время в той же квартире на 16-й линии, в которой жили Шалаев, Сольц и Трифонов. Джон Рид в своей книге «Десять дней, которые потрясли мир» упоминает Мельничанского как комиссара Военно-революционного комитета в Москве. После революции Г.Н.Мельничанский был на крупной профсоюзной работе.
Когда, бежав тою же осенью 1909 года из березовской ссылки, В.Трифонов снова попал в Тюмень, почти никого из старых товарищей там уже не было: одни высланы на восток, Шалаев сразу после суда отправился в Нижний Тагил и потом к отцу, в лесничество, а Сольц уехал в Туринск. Через год эти двое встретятся совершенно случайно на Невском, в Питере: Шалаев будет уже студентом Технологического института, а Сольц корректором одного частного книгоиздательства. В руке у Сольца портфель, там корректура последнего романа Сологуба. Но это — для заработка. Истинным делом Сольца в то время будет его нелегальная работа как члена Питерского комитета…
Итак, Трифонов приехал в город, опустошенный провокаторами. Он действовал осторожно — знал о недавнем печальном опыте Ганьки Мясникова[1], который, бежав из Иркутской губернии, по дороге решил заехать в Тюмень. Шпики увязались за ним. Он обошел нескольких товарищей, никого не заставая дома: всех в тот же вечер арестовали, так же как самого Ганьку. В тюрьме Мясникова свои же избили до полусмерти, и за дело.