Олег Павлов - Степная книга
Чирчик, Чимкент, Чу, Ош - дизеля отбывали по строгому расписанию. Зная о строгости расписания, люди собирались на перроне загодя, а собравшись, осторожно располагались у стены и умолкали, чтобы оно, расписание, думало что их еще нет.
Cедой старик с тощей котомкой, положенной в ногах, жевал хлеб. Отломив щепоть от жесткого края, бросил его рыжей. Потом, обтерев крючковатые руки о мочалистую бородку, поглядел на хлеб, валявшийся в пыли, и на суку, обнюхивающую его. "Е-е-е, достархан, барме? Барме?!(* Это достархан, понимаешь? Поняла? (узбек.))" - посмеялся он, тыча пальцем в корку. Рыжая подобрала кусок и стала с достоинством его жевать. А старик глядел. А когда нагляделся, то задремал, усыпанный хлебным крошевом. Попыхивая папиросками и постукивая молотками по еще не остывшей от дизеля колее, брели путейцы. Они были загорелы, морщинисты и немолоды, а когда не лыбились и не кривились от махорочной гари, то из морщин, из их глубины веяло белизной.
"Макарыч, глянь - собака!" - "Этот стык простучи. Чего встал?" "Погодь, Макарыч, собака-то русская, ведь у здешних, окромя змей и гадов ничего не водится. Русская она. Наша." - "Как мы, значит? - расстроился Макарыч. - Куда ж занесло сердешную? Издохнет она, побожусь, издохнет. Или бабаи каменюкой пришибут." - "А я про что - жалко, не чужая ж вроде, а как мы." - "А у нас собачар в деревне знаешь, сколько было - не перечесть. Опять же от воровства обороняли. А тута чего оборонять, и домов толком нет, и воровать нечего, песок разве что, а где он нужен, ты мне скажи, где?! Прознал бы, понабивал бы в карманы и в запазуху, и айда отсюда." - "Угу. Айда." - "Эх... Ты стык-то простучи покамест." - "А чего стучать. Если бы растрясло, то быть дизелю чирчикскому под откосом." - "Это верно. А ты все одно простучи, Паша. Скоро чикменский пойдет." - "А чего стучать. В гробу я этот чикменский видел." - "Паш, а собачке надобно пожракать сообразить. Тоща больно." - "А чего соображать, ведь издохнет." - "Но подкормить надобно. Пусть хоть перед смертью нажрется всласть. В деревне-то нашей собаки всласть жракали. Не собаки, а телки были, честное слово." - "На обратной пойдем, мясца на косточке из механического прихватим. Она с перрона не тронется. Некуда ей. Будет ждать." - "Ты стык простучал?" - "Не-е." - "Так простучи, Паша, простучи... Ну этот дизель чикменский, пущай с богом в свой Чикмент отваливает. И попутного ветерка."
Путейцы затоптали окурки и, постукивая молотками, побрели по колее. Обернувшись, Макарыч, свистнул в три пальца и подавил хрусткую, полуденную тишину неуклюжими кликами: "Рыжуха, бабочка сердешная, жди! Мясца прихватим!"
Перхаясь недожеванным стариковским хлебом, собака закружила по перрону, выискивая кричавшего. В душном вдовьем вальсе закружился вокзал, небо с белым солнцем и земля. Закружились и другие ханум. И седой старик, ничего не примечая, закружился. Рыжая захмелела. И раскачиваясь, как от похабного веселья, упала наземь. Дремотно почесала за ухом. Дремотно вылизала рыжие сосцы. И усомнившись дремотно в том, что была кому-то нужна, уложила замороченную голову в лапах, будто бы собралась умирать.
"Гау!" - послышалось ей издалека.
"Гаугау!" - послышалось ей совсем близко.
А потом перестало слышаться, поскольку любопытный ублюдок уже принюхивался, склонившись над нею.
Ублюдок был крепок. Его могучая костистая голова сидела на шее будто влитая. Сморгнув прежнее свое выражение с какой-то соринкой в глазу, маленькая рыжая женщина потерянно принюхалась в свой черед к псу.
"Гау!" - сказал ей пес.
"Гау!" - сказала она.
Тогда пес подумал немножко и сказал: "Гаугаугау..." Пес задышал, раздаваясь грудью. А раздавшись донельзя, выдохнул. И выдох его получился долгим. Таким же долгим, как отправление чирчикского дизеля: "Гау-гау-гаугау-гау-гау!"
Рыжая помлела и, привалившись к ублюдку, кротко сказала на все это: "Гау."
Он куснул ее за ухо и огляделся. А покуда он оглядывался, куснула за ухо она. Тогда он подыбился и подмяв ее под себя, ласково заурчал. Они были похожи. А разное можно было по пальцам пересчитать; то, что кобель и сука; то, что маленькая и большой; то, что рыжая и облезлый. То есть вовсе без шерсти.
Пес подмял ее под себя, но она выскользнула и нежно показала потупленные клыки. Пес сказал: "Гау!" И они разлеглись на перроне там, где раньше лежала она одна. А въедливая блоха мешала этой приятности, и рыжая, со злобой и усталостью выкусывая ее, поднялась.
"Гаууууаа!" - взвыла маленькая рыжая женщина, мучимая блохой. Ублюдок немного подумал и, заглотав всей пастью то, где жила блоха, заворочал им с усердием. Блоха бежала, но была раскушена ублюдком посредине пути и выплюнута в песок с клочьями рыжей шерсти. Поглядев, ослабившись будто от родовых потуг, на ташкентский железнодорожный вокзал, маленькая рыжая женщина боязливо вильнула хвостом, боязливо задышала. И ожила.
Растопыривши лапы, ублюдок лежал на перроне и попирал тяжелой, облезшей грудью земную твердь. А где-то вдали, постукивая молотками и попыхивая папиросками, возвращались и шли навстречу чимкентскому дизелю загорелые, морщинистые, немолодые путейцы, не припоминая покуда, что забыли прихватить в механическом мясца на сахарной костке...
Я был живым. А живых солдат отправляли на вокзал топтаться в толчее и заглядывать угрюмо в человеческие лица на всякий случай. Люди по вокзалу ходили склонившись под тяжестью вьюков, отчего не получалось заглядывать в их лица с угрюмостью. И наваливалась скукота, так как больше глядеть было не на что. Караул от комендатуры считался потому одним из скверных. В этом карауле, который тянулся от утра до вечера, солдату особо хотелось есть. А поскольку на вьюках и буфетных стойках запросто, разгрызая курочку запеченную, жрали все отбывающие, то выходило, что не пожравши оставался он один. А это опять же скука и недобрая зависть.
Еще в этом карауле всегда думалось о дом е, потому что на вокзале гудели поезда, отправляясь по городам нашей родины. И какой-то поезд трогался по расписанию на Москву или Харьков - где жила мать. Лились по щекам слезы, когда это случалось. Когда заспанные проводницы светили сквозь ночь фонариками. И когда на бортах вагонов мелькали облупившиеся башенки Кремля.
Скорый на Москву отбывал с вокзала в двадцать два сорок. И тогда плакал я. А в восемнадцать, пораньше, отбывал поезд на Ростов и тогда плакал громадный Отрошенко, с которым чаще иных доводилось мне топтаться в толчее, будучи в карауле от комендатуры.
Привыкая, Отрошенко плакал по-вечернему и в полку. По заведенному обычаю, рота наша конвойная уплетала за ужином порцайки. И никто не знал, отчего плачет Отрошенко. Думали солдаты так: плачет потому, что от ужина к ужину который месяц каша в котелке - перловая. А такому горю солдаты были помочь не в силах. И только не мешали, как могли, ефрейтору плакать и давиться кашей.
Я же не плакал в двадцать два сорок, потому что еще прежде старшина кричал по казарме отбой. Спал, стало быть.
А снился мне - Ташкентский железнодорожный вокзал.
ЗАПИСКИ ИЗ-ПОД САПОГА
ОблакаПод ногами поглядишь - земля. Топчи, покуда живешь, не растопчешь: так коротка человечья жизнь.
Я по случаю рыл яму лопатой для солдатского нужника. Глубокая она вышла, крутая. Но и на дне этой ямы - земля! Размял ее в горсти - та же самая, что под ногами, только та суровей будет, утоптали.
А в земле - жизнь: шебаршат, ползают. А мы по этой земле топчемся. Чудно, ей богу! Но жизнь в земле, по всему видать, скучная. Я не дне ямы посидел, покурил малость, и на сердце тоскливо стало. Не допыхтел, затоптал папироску - то, чтобы себя не мучить: успеется и в земле пожить... И еще в яме тихо было, и дышалось свежо от сырости. На ее донышко вода вода как-то прибывать стала. Подумалось: от жажды все живое наскоро погибает, а тут и вода есть.
У нас на караульном дворике из земли два деревца росли. Саженцы. Ротный сказал, что будем в марево под листьями спасаться и для сердечной потребы на эти деревца глядеть - они на баб похожи по хрупкости и томленью. Но деревца-то по-мужичьи звать: тополь. И я подумал: это с Полиной родственно. Можно так и звать - Полина большая и Полина маленькая. Дерево как хочешь назови. Они одиноко растут, а если и совьются стволами, то им и любить нечем - ветки сами по себе, врастопырку растут. И детей им земля рожает, поднимая стебелек из семени. Человек дерево бережет, чтобы любить потом крепко, если одинокий, престарелый, или как мы - истосковавшиеся, живые.
Из тварей по земле ползают змеи, ящерицы, степные черепашки. Случалось, что конвойные мучили их, но это без злобы. Разгадать хотелось: для чего они живут на земле заодно с нами. Но как поймешь, что творится у черепашки под панцирем, если не раскурочишь прикладом? При мне одну раскурочили - она из костей оказалась. Не поверилось даже: должно же в ней что-то чудное быть. Буров из второго взвода больше иных расковырял и говорит, что ни на грош не понял, - у всех одно и то же под панцирем. Тоска.