Валерий Петрухин - Методика обучения сольному пению
— Ну-ну, — лишь усмехнулся Алексей.
Узнав, когда следующий экзамен: история СССР, мы разбрелись, кто довольный, а кто со смутой в душе. Я решил сходить в кино, немного развеяться, сбросить, хотя бы на время, «тяжкий груз дум». Со мной увязался Авдеев. Сочинение он полностью содрал со шпаргалки, находился в бодром состоянии духа, и переполнявший его оптимизм требовал выхода. Он сыпал словами: «Все будет нормально, я тебе говорю. В прошлые годы ребята почти все поступали, а девчонок резали. Знаешь, почему? Да просто ими все школы переполнены. А историк должен быть мужчина, верно я говорю? Нет, Антон, я не знаю, как ты на это смотришь, а я, кровь из носа, но обязан поступить. Не могу я в село заявиться не солоно хлебавши… А то как же: ведь „профессором“ величали, про журнал все знают. Нет, я тебе говорю, знаешь, как уважали! И детвора, и взрослые. Я со всеми общий язык находил. Ты не смотри, что я росточком не вышел. Наполеон тоже дылдой не был, верно я говорю? Главное — не шкура, главное — мозги!»
И для пущей убедительности Сашка постучал указав тельным пальцем по своему узкому лобику. Я слушал эту трескотню Авдеева вполуха, потому что хотелось побыть одному, и не очень-то радовался Сашкиному присутствию. Все уже знали, что Авдеев при случае любит потрепаться, и старались не особо давать ему воспользоваться случаем. Но я, конечно, не мог сказать напрямик: «Сашка, хватит болтать!», потому что это было не в моих правилах: я вечно боялся обидеть человека неосторожным словом.
— Антон, а у тебя девчонка есть? — вдруг в упор спросил Сашка.
Я ответил неохотно:
— Нет.
— Что, вообще ни с кем? — заинтересовался Сашка.
— Да как… — мне не хотелось разговаривать на эту тему, потому что легко ведь все опошлить. — Была, сейчас нет…
— Ясно, — Авдеев был удовлетворен. — С ними надо строго. У меня, знаешь, их сколько было! Честно, я тебе говорю! Я их чем беру: интеллектом. Это девки любят: чтобы стихи, философия про вечную любовь или пожалуйся, как ты одинок… Сразу тобой заинтересуется…
Я обреченно слушал. Уже купили билеты, зашли в зал, а из Сашки било словами, как водой из фонтана. Если в таком же роде он охмурял девчонок, то я не понимаю, как могли они все это терпеливо выслушивать…
Фильм прервал словоизвержение Авдеева, часа полтора мы с восхищением наблюдали, как один клан итальянской мафии любовно и трудолюбиво уничтожает другой — шла, как тонко подметил Авдеев, борьба «за власть в преступном мире…»
Как только мы вышли из кинотеатра, я торопливым движением сунул руку Авдееву: «Ну, пока!» — и чуть ли не бегом устремился к автобусной остановке.
«О, одиночество, как сладок твой недуг», — вспомнилась строка из стихотворения Цветаевой, которое пели в известном телефильме. Временами на меня как бы накатывало: не хотелось никого видеть, только бы спрятаться, как бы завернуться в самого себя. Одиночество несло с собой отдохновение от суеты, я не люблю гомона, спешки, толпу. Помню, как Тоню тянуло в клуб, на люди, на танцы, а я хотел, чтобы мы были одни…
Но сегодня не везло. У Лапотковых оказались гости, проходя в свою обитель, я мельком увидел два гривастых мужских затылка: сидели спиной к двери. Все явно поддали: шум, выкрики, восклицания…
С болью в голове я прилег. Но не тут-то было: кто-то пожелал, чтобы я отомкнул замок.
С нехорошим предчувствием щелкнул язычком замка — так оно и есть: вся расцветшая от выпитого, как гигантский цветок, расплющив рот в полуулыбке-полуухмылке, Валентина постаралась потеснить меня вглубь. Но я не дрогнул, загородил вход в мою келью.
— Привет, — как бы случайно толкнула она меня своим бюстом, я покрепче уперся ногами в порожек, — пошли с нами ужинать.
— Мерси, — процедил сквозь зубы, — я уже откушал.
Но игривое настроение не отпускало Лапоткову; самым нахальным образом, пользуясь руками, как тараном, она пыталась втолкнуть меня в комнату. Я старался увильнуть от ее рук и исхитриться закрыть дверь, но Валентина явно знала толк в вольной борьбе, и я бы, конечно, потерпел поражение, если бы не засипело рядом с нами:
— Это что за игры?
Лицо Собакевича сейчас походило на деревянную скульптуру языческого идола после жертвоприношения: раскрашенные возбуждением глаза, покрасневший и пополневший нос с черными пещерами ноздрей, блямкающие друг о дружку отвислые губы…
Валентина с проворностью маленького слоненка дала задний ход, я поправил выбившуюся из трико футболку. Собакевич, не обращая на меня никакого внимания, круто развернулся к дочери, опустив бычью голову к груди, и проговорил с плохо скрываемой угрозой:
— Ты у меня доиграешься, ух доиграешься!
Но Валентина небрежно сложила руки на груди:
— Папочка, ну что ты вечно вскакиваешь? Что тебе за столом не сидится? Ну совсем не позволяешь с человеком поговорить.
Лапотков подумал минуту-другую, поднял пудовый кулак.
— Мамуша, — тут же закричала Валентина совсем не испуганным, а даже как бы повеселевшим голосом. — Папочке больше не наливай, он задирается…
Я, не дожидаясь, чем все это кончится, снова заперся. Настроение вконец испортилось. «Ну и семейка!» — думал я, стараясь не вслушиваться в голоса, зазвучавшие на высоких нотах за фанерной дверью.
«Как тут сын Гавриловых жил, ума не приложу. Переехать куда-нибудь, эта неуправляемая девица что-нибудь похлеще может выкинуть, с нее станется…»
Конечно, все было яснее ясного, но неужели она не видит, что я к ней абсолютно никаких чувств не питаю, есть же, наконец, девичья гордость… Нельзя же себя так явно навяливать!
Я накрыл голову подушкой. Надоело, все здесь надоело, надо искать квартиру, надо отсюда бежать, пока не поздно.
… Сон мой прервался внезапно. Резануло по глазам белым пламенем лампочки под потолком; лоб был влажный. Посмотрел на часы: полпервого ночи. Захотелось пить.
Прислушался: в доме было тихо. Пьянка закончилась. Открыв дверь, я выглянул в коридор. Вроде бы никого, наверное, всех сон уже сморил, а Валентина смоталась на дискотеку, там она себе быстро партнера подберет…
Тихо двигая ногами по холодному полу, я прошел в кухню. Не включая света, нашарил на полке свой бокал и подставил его под струю воды.
Я выпил с полбокала, как вдруг всей спиной почувствовал за собой смутное движение. Озноб страха ударил в виски, я резко развернулся — и что-то вспухло во мне и рассыпалось сдавленным вскриком.
В дверях стоял хозяин. В полной темноте он был похож на мощного тупого зверя.
Сердце застучало в голове: отец Валентины молчал, я тоже ничего не мог выдавить из себя и зачем-то шарил рукой на кухонном столике. Тут он двинулся на меня. Я инстинктивно всем корпусом сделал движение назад, повалился на столик — в ногах раздался взрыв.
В ту же секунду вспыхнул свет: моментальным снимком ослепших глаз я увидел, как хозяин спрятал левую руку за спину; за ним в ночной рубашке стояла Нина Федоровна с помертвевшим лицом. Хозяин, очевидно, поднялся с постели: трусы, майка, из-за которой выбивались черные заросли волос; лицо у него было какое-то слепое, безглазое.
Нина Федоровна с трудом вытянула что-то из его заведенной за спину руки; лицо умирало, глаза стали огромными и несчастными. Не подходя близко к мужу, она сказала, отчетливо, подгоняя одно слово к другому:
— Паша, надо идти спать. Вода есть в спальне. Пойдем, Паша, пойдем.
Хозяин засопел громко и задышливо, будто до этого ему нельзя было дышать, и, пригибая голову все ниже и ниже, пошел вон из кухни. Жена двинулась вслед за ним.
Я двинул ногой, и под ней что-то хрустнуло. Опустил вниз глаза — на полу валялись осколки разбитой чашки. Я нагнулся, машинально, как сомнамбула, собрал их и выбросил в мусорное ведро. В голове гудела пустота; я открыл кран и умылся холодной водой.
Снова появилась Нина Федоровна, теперь уже в халате; лицо ее вернулось к прежней жизни, хотя некоторая бледность осталась, и ее глаза явно избегали моего взгляда.
— Вы поужинать решили?
— Да нет. Попить. Вот, извините, чашку вашу разбил…
— Пустяки. Пустяки. Ну, тогда спокойной ночи.
Когда я забрался под одеяло, побежали по всему телу мурашки, внезапно меня охватил озноб, хотя здесь был закупорен душный воздух. «Спать», — попытался приказать себе, но мозг уже начал лихорадочно осмысливать происшедшее.
Что хотел сделать Собакевич, когда молча, с тупой решительностью, двинулся прямиком на меня? Что-то сказать? Или… ударить? И что такое было у него в руке, которую он быстро спрятал при свете? Может… нож?
Я крутанулся пропеллером в постели от этой мысли. Ну, ну, это явная чепуха! Зачем ему меня… убивать?! Нет, это просто мнительность моя разыгралась.
Я успокаивал себя тем, что просто испугался от неожиданности, когда Собакевич решил подойти к крану попить, но интуитивное чувство не сдавалось: я помнил дрожь сердца, которое уловило в том движении, что сделал ко мне хозяин, явную и неприкрытую угрозу…