Виктор Пелевин - Омон Ра
– Где-то так, – задумчиво сказал начальник полета и вскинул на меня глаза.
– Разрешите обратиться! – услышал я свой голос.
– Валяй.
– Но ведь луноход автоматический, товарищ генерал-лейтенант!
– Автоматический.
– Так зачем тогда я?
Начальник полета опустил голову и вздохнул.
– Бамлаг, – сказал он, – давай.
Тихонько зажужжал электромотор кресла, и полковник Урчагин выехал из-за стола.
– Пойдем прогуляемся, – сказал он, подъехав и взяв меня за рукав.
Я вопросительно поглядел на начальника полета. Он кивнул головой. Вслед за Урчагиным я вышел в коридор, и мы медленно двинулись вперед – я шел, а он ехал рядом, регулируя скорость рычагом, на конец которого был насажен самодельный шарик из розового плексигласа с резной красной розой внутри. Несколько раз Урчагин открывал рот и собирался заговорить, но каждый раз закрывал его, и я уже подумал, что он не знает, с чего начать, когда он вдруг метко схватил меня за запястье чуть влажной узкой ладонью.
– Слушай меня внимательно и не перебивай, Омон, – сказал он задушевно, словно мы только что вместе пели у костра под гитару. – Начну издалека. Понимаешь ли, в судьбе человечества много путаного, много кажущейся бессмыслицы, много горечи. Надо видеть очень ясно, очень четко, чтобы не наделать ошибок. В истории ничего не бывает так, как в учебниках. Диалектика в том, что учение Маркса, рассчитанное на передовую страну, победило в самой отсталой. У нас, коммунистов, не было времени доказать правоту наших идей – слишком много сил отняла война, слишком долгой и серьезной оказалась борьба с эхом прошлого и врагами внутри страны. Мы не успели технологически победить Запад. Но борьба идей – это такая область, где нельзя останавливаться ни на секунду. Парадокс и, опять же, диалектика – в том, что обманом мы помогаем правде, потому что марксизм несет в себе всепобеждающую правду, а то, за что ты отдашь свою жизнь, формально является обманом. Но чем сознательнее…
У меня под ложечкой екнуло, и я рефлекторно попытался вырвать свою кисть, но ладонь полковника Урчагина словно превратилась в маленький стальной обруч.
– …сознательнее ты осуществишь свой подвиг, тем в большей степени он будет правдой, тем больший смысл обретет короткая и прекрасная твоя жизнь!
– Отдам жизнь? Какой подвиг? – дурным голосом спросил я.
– А тот самый, – тихо-тихо и словно испуганно ответил полковник, – который уже совершили больше ста таких же ребят, как ты и твой друг.
Он помолчал, а потом заговорил прежним тоном:
– Ты ведь слышал, что наша космическая программа основана на использовании автоматики?
– Слышал.
– Так вот, сейчас мы с тобой пойдем в триста двадцать девятую комнату, и тебе расскажут, что такое наша космическая автоматика.
7
– Товарищ полковник!..
– «Товарищ половник!» – передразнил он. – Тебя ведь в Зарайском летном ясно спросили – готов жизнь отдать? Ты что ответил?
Я сидел на железном стуле, привинченном к полу в центре комнаты; мои руки были пристегнуты к подлокотникам, а ноги – к ножкам. Окна комнаты были плотно зашторены, а в углу стоял небольшой письменный стол с телефоном без диска. Напротив меня сидел в своем кресле полковник Урчагин; говорил он посмеиваясь, но я чувствовал, что он абсолютно серьезен.
– Товарищ полковник, вы поймите, я ведь совсем простой парень. Вы меня принимаете за кого-то… А я совершенно не из тех, кто…
Кресло Урчагина зажужжало, он тронулся с места, подъехал ко мне вплотную и остановился.
– Подожди, Омон, – сказал он, – подожди-ка. Вот мы и приехали. А как ты думаешь, чьей кровью полита наша земля? Думаешь, какой-то особенной? Какой-то специальной кровью? Каких-то непростых людей?
Он протянул ко мне руку, ощупал мое лицо и ударил меня сухим кулачком по губам – несильно, но так, что я почувствовал вкус крови во рту.
– Вот такой же точно и полита. Таких ребят, как ты…
Он потрепал меня за шею.
– Не сердись, – сказал он, – я теперь тебе второй отец. Могу и ремнем выдрать. Чего жмешься, как баба?
– Я, Бамлаг Иванович, не чувствую, что готов к подвигу, – слизывая кровь, ответил я. – То есть чувствую, что не готов… Лучше уж назад в Зарайск, чем так…
Урчагин наклонился ко мне и, поглаживая меня по шее, заговорил совсем тихо и ласково:
– Вот ты дурачок-то какой, Омка. Ты пойми, милый, что в этом и суть подвига, что его всегда совершает неготовый к нему человек, потому что подвиг – это такая вещь, к которой подготовиться невозможно. То есть можно, например, наловчиться быстро подбегать к амбразуре, можно привыкнуть ловко прыгать на нее грудью, этому всему мы учим, но вот самому духовному акту подвига научиться нельзя, его можно только совершить. Чем больше тебе перед этим хотелось жить, тем лучше для подвига. Подвиги, даже невидимые, необходимы стране – они питают ту главную силу, которая…
Я услышал громкое карканье. За шторой мелькнула черная тень близко пролетевшей птицы, и полковник замолчал. Минуту он размышлял в своем кресле, а потом включил двигатель и укатил в коридор. Дверь за ним хлопнула, а через минуту снова открылась, и в комнату вошел желтоволосый лейтенант ВВС с резиновым шлангом в руке. Его лицо показалось мне знакомым, но я не мог сообразить, где я его видел.
– Узнаешь? – спросил он.
Я помотал головой. Он подошел к столу и сел на него, свесив ноги в блестящих черных сапогах гармошкой, глянув на которые, я вспомнил, где его видел, – это был тот самый лейтенант из Зарайского летного, который вывозил наши с Митьком койки на плац. Я даже помнил его фамилию.
– Лан… Лан…
– Ландратов, – сказал он, сгибая шланг. – С тобой поговорить послали. Урчагин послал. Ты чего, правда назад в Маресьевское хочешь?
– Я не то что туда хочу, – сказал я, – я на Луну не хочу. Подвиг совершать.
Ландратов хмыкнул и хлопнул себя ладонями по животу и по бедрам.
– Интересно, – сказал он, – не хочешь. Ты думаешь, они тебя теперь в покое оставят? Отпустят? Или в училище вернут? А если и вернут даже – ты хоть знаешь, что это такое, когда встаешь с койки и делаешь первые шаги на костылях? Или как себя перед дождем чувствуешь?
– Не знаю, – сказал я.
– А может, думаешь, когда ноги заживут, малина пойдет? В прошлом году у нас двух человек за измену Родине судили. С четвертого курса занятия начинаются на тренажерах – знаешь, что это такое?
– Нет.
– В общем, все, как в самолете, сидишь в кабине, ручка у тебя, педали, только смотришь на экран телевизора. Так эти двое на занятии, вместо того чтоб иммельман отрабатывать, пошли, суки, на запад на предельно малой. И не отвечают по радио. Их потом вытаскивают и спрашивают – вы чего, орлы? На что рассчитывали, а? Молчат. Один, правда, ответил потом. Хотел, говорит, ощутить, говорит. Хоть на минуту…
– И что с ними было?
Ландратов сильно ударил шлангом по столу, на котором сидел.
– Да какая разница, – сказал он. – Главное что – ведь их тоже понять можно. Все время надеешься, что в конце концов летать начнешь. Так что когда тебе потом всю правду говорят… Думаешь, ты кому ты без ног нужен? Да и самолетов у нас в стране всего несколько, летают вдоль границ, чтоб американцы фотографировали. И то…
Ландратов замолчал.
– Чего «и то»?
– Неважно. Я что сказать хочу – думаешь, после Зарайского училища облака рассекать будешь в истребителе? В лучшем случае попадешь в ансамбль песни и пляски какого-нибудь округа ПВО. А скорее всего, вообще будешь «Калинку» в ресторане танцевать. Треть наших спивается, а треть – у кого операция неудачно прошла – вообще самоубийством кончает. Ты, кстати, как к самоубийству относишься?
– Так как-то, – сказал я. – Не думал.
– А я думал раньше. На втором курсе особенно. Особенно один раз, когда по телевизору Уимблдонский турнир показывали, а я в клубе дежурил с костылями. Такая тоска взяла. А потом ничего, отошел. Тут, знаешь, надо про себя что-то решить, а потом уже легче. Так что ты смотри, если у тебя такие мысли появятся, не поддавайся. Ты лучше подумай, сколько интересного увидишь, если на Луну двинешь. Все равно ведь эти суки живым не отпустят. Соглашайся, а?
– Ты их, похоже, не очень любишь, – сказал я.
– А за что их любить? Они же правды слова не скажут. Кстати, ты когда будешь с начальником полета говорить, ты ничего не упоминай про смерть или про то, что ты вообще на Луну летишь. Говорить только про автоматику, понял? А то опять в этой комнате беседовать будем. Я ведь человек служебный.
Ландратов покачал в воздухе шлангом, вынул из кармана пачку «Полета» и закурил.
– А друг твой сразу согласился, – сообщил он.
Когда я вышел на воздух, у меня слегка кружилась голова. Внутренний двор, отделенный от города огромным серо-коричневым квадратом здания, очень напоминал кусок подмосковного поселка, вырезанный точно в форме двора и перенесенный сюда: была тут и деревянная беседка с облупленной краской, и сваренный из железных труб турник, на котором сейчас висела зеленая ковровая дорожка, – видно, ее выбивали да и забыли; были огороды, курятник и спортивная площадка, несколько теннисных столов и круг наполовину врытых в землю раскрашенных автомобильных шин, сразу же напомнивший мне фотографии Стоунхеджа. Митёк сидел на лавке возле выхода; я подошел, сел рядом, вытянул ноги и поглядел на черные форменные штаны, заправленные в сапоги, – почему-то после беседы с Ландратовым мне казалось, что в них не мои ноги.