А.Дж. Беттс - Зак и Мия
Здесь легко удариться в философию, поскольку заняться толком нечем. В больнице так скучно, что становится интересно рассматривать медсестер. Например, у Вероники крупные, на удивление проворные руки, и я завороженно наблюдаю, как она меняет постель. Сам я сижу в розовом кресле, пока она совершает рутинные действия. Простыни она заправляет виртуозно. Лучше всех в больнице.
Мама ушла принимать душ в ванную для посетителей, надо воспользоваться ее отлучкой.
– Как ваше утро? – спрашиваю я Веронику.
– Ничего, а твое?
– Мое как всегда. Скажите, а вы заходили во вторую палату?..
Вероника кивает.
– И… девушка ничего не говорила?
Вероника заканчивает разглаживать простыню и отрицательно качает головой. Она привыкла к ровесникам и людям старшего возраста, которые в основном трещат про погоду или качество больничной еды. О соседях обычно никто не справляется. Пациенты-подростки здесь редкость, да еще и в соседних палатах.
– Значит, она ничего не передавала?
– А что она должна была передать?
В окне мелькает мама. Сейчас она войдет и будет мыть руки, так что у меня осталось ровно тридцать секунд.
– Я думал, может, она передаст записку. Про музыку… Или про сериал «Сайнфелд», или про куриный шницель…
Вероника показывает мне красноречиво пустые ладони.
– Эта девочка если и открывает рот, то говорит такое, что я даже повторять не буду. Как у тебя со стулом?
Я тяжело вздыхаю и закрываю глаза.
– Нормально. Ходил и по-большому, и по-маленькому, трижды ночью, раз с утра.
И никаких тебе секретов, никакой тайны частной жизни. Вероника достает ручку и бегло делает пометки в моей карточке, затем меряет мне температуру.
– Когда я на таких девиц смотрю, думаю, Господи, какое счастье, что родила пацанов, – продолжает Вероника. – Сплошные перепады настроения.
Завтрак мы не хотим, ничего не хотим, анкету заполнять не будем, шторы открывать не желаем… А ты бы слышал, как она разговаривает с матерью!
В этот момент, вытирая руки, входит мама.
– Доброе утро, Вероника. Он покакал!
– Мам, она уже в курсе. Но спасибо.
– Вот, о чем я и говорю! – произносит Вероника. – Мальчики – они вежливые. Относятся к матерям с уважением.
Я выбираюсь из кресла и тащу капельницу к кровати, где затем пытаюсь как-то втиснуться между туго натянутых простыней.
Так начался больничный день номер двадцать пять, пятнадцатый после трансплантации.
– Как насчет партии в «Колл оф Дьюти», мам?
– Только если ты готов умереть! – восклицает мама и тут же спохватывается.
Я смеюсь и качаю головой.
…В ушах у меня звенит от грохота пулеметов в игрушке. Мамин герой умирает уже в пятидесятый, наверное, раз. И тут я слышу какой-то звук из реальной жизни, не из колонок компьютера. Кто-то кричит.
Два голоса. Люди кричат друг на друга.
Я приглушаю громкость.
– Ну и кто теперь подслушивает? – говорит мама.
– Тсс!
За стенкой – голос матери соседки:
– Почему ты так со мной поступаешь?!
Это «со мной» коробит больше всего. Близкие должны говорить: «ты поправишься», «вот пройдешь курс химии, и мы поедем в Диснейленд», или «мы будем молиться, и Бог не оставит нас в беде». Нельзя превращать болезнь в мелодраму, в которой главный герой – не больной, а ты.
– Надо было слушать меня. Жить как нормальные люди…
– То есть, это я виновата? Потому что устроилась на работу?
– Тебе не нужна была эта работа! С твоим умом – и сертификат косметолога…
– Ты не понимаешь! Это серьезный диплом…
– Это бумажка, чтобы подтереться!
– Слушай, не лезь больше в мою жизнь.
– Да еще этот мальчишка…
– Иди на хрен! – кричит соседка, причем так громко, что наверняка слышит все отделение. Не знаю, откуда у нее силы так сопротивляться, но она не сдается.
Судя по голосам, в палату заходит завотделением. Она просит мать удалиться, чтобы не беспокоить пациентку, и дальше она проносится мимо окошка в моей двери. В ее волосах все та же черепаховая заколка. Она на ходу вытирает слезы.
Но вместо тишины, которая должна прийти на смену скандалу, слышно, как новенькая набрасывается на Нину.
– Оставьте меня в покое!
– Мне нужно поменять тебе капельницу, – говорит Нина. – Твоя уже пустая.
– Не надо! – кричит девушка. – Хватит! Отстаньте от меня все!
За окошком туда-сюда мелькают сестры, потом появляется Патрик. Он заходит в палату № 2 и закрывает за собой дверь. Так и вижу, как он встает посреди комнаты, сложив руки, и деликатно интересуется, как пациентка себя чувствует. Ох уж это слово на букву «ч».
Но она кричит и на Патрика тоже. Это продолжается, пока не приходит Анета и не приносит успокоительное. Наверное, диазепам. Тогда новенькая произносит:
– Черт с вами, валяйте. Колите все.
Теперь за стенкой тишина, которая сочится сквозь гипсокартон. Не так уж и прочны оказались эти шесть сантиметров.
Есть еще куча вещей, которые ей предстоит понять: что потом станет легче, что медперсонал не виноват. Я бы сказал ей сейчас: хорош сопротивляться. Не ищи аварийный выход. Пей таблетки и наслаждайся полетом.
Жаль, что нельзя ей так сказать.
Жаль, что она не знает, как ей повезло.
Возвращаюсь в постель из туалета после третьего похода за ночь. На полу лежит звездочка. Как будто сама заползла под дверь и проехалась по линолеуму на середину палаты. До сих пор немножко светится. Я подбираю ее и залезаю в кровать.
Когда я писал соседке про звездочку на потолке, я не имел в виду, что нужно мне ее вернуть. Девушка второй раз неправильно меня поняла.
Надеюсь, она не расстроилась еще и из-за меня.
За стенкой спускают воду в туалете. Три часа ночи.
Каково это – лежать в палате такого размера, и никого рядом?
Вместо того, чтобы открыть, как обычно, айпад, я смотрю на звездочку. Сейчас меня не интересуют истории о чужих победах и поражениях в борьбе за жизнь. Звездочка постепенно гаснет. Я глажу пластмассовый контур в полной темноте.
Мы лежим голова к голове.
Я думаю: хотя бы со мной ты не воюешь.
Зак
Время обеда, и я убеждаю маму, что мне жизненно необходим мятный милкшейк из кафе – верный способ ненадолго выпроводить ее из палаты. За это время я успею постучать в стенку и как-то сообщить соседке, что хочу отдать ей звездочку – я не просил мне ее вернуть.
Я стучу, но за стенкой звучит мужской голос. Девушки там нет.
Сэма я впервые увидел в апреле, в общей комнате. Он тогда лежал на облучении, наши циклы пересеклись, так что мы подолгу играли в бильярд. Кажется, он мне подыгрывал. Свежий шрам после операции красовался на его голове набухшей, вызывающей буквой «С». «Прошу запомнить, что «С» значит Сэм, а не что-нибудь,» – говорил он. «С» могла бы означать «смерть»: у Сэма была опухоль размером с мячик для гольфа. Он даже носил с собой такой мячик в кармане – для наглядности. А сначала он считал, что у него часто болит голова из-за ныряния с аквалангом.
– У меня этот, как его… рецидив, – говорит он через стенку. – Как и у тебя.
Несправедливо, что эти два слова так похожи: ремиссия, рецидив. Они должны быть на противоположных концах словаря.
Сэм говорит, что после прошлой химии у него отросли кудри.
– Но теперь эта дрянь вернулась, так что опять будут облучать.
Сэм говорит, что он электрик, и поэтому не боится, когда его шарашит всякими приборами. Потом с гордостью сообщает, что после прошлого цикла каждый день ходил на серфинг. На той неделе даже показал язык тигровой акуле.
– А что она мне может сделать? – смеется он через стенку. Мне кажется, я слышу в его голосе океан.
Нина наведывается к нему намного чаще, чем ко мне. Они, кажется, одного возраста. Краем уха я слышу их разговоры ни о чем; в ее голосе звучит оживление. Потом она заходит ко мне, а на ее губах все еще играет улыбка – совсем не та, которой она обычно улыбается мне. Щеки ее пылают под цвет божьей коровки с одной из ее заколок. Я наблюдаю, как она меняет мою капельницу, настраивает монитор, и гадаю, как она позволила себе увлечься, если знает то же, что и я: шансы Сэма снизились с двадцати пяти процентов до десяти. И то, десять – это если округлить.
Черт, я не хочу всего этого. Не хочу думать о процентах и вероятностях, но так уж здесь устроена жизнь.
В школе вероятности не вызывали вопросов.
– Если бросить игральную кость, какова вероятность, что выпадет тройка?
– 1:6.
– Если бросить две игральные кости, какова вероятность, что выпадет две тройки?
– 1:36.
Мне вообще нравилась математика. Нравилось, как она объясняет расклад. Но теперь контекст изменился.
– Если 32-летнему мужчине удалили опухоль мозга, а через 8 месяцев случился рецидив, каковы шансы на выживание?