Максим Кантор - МЕДЛЕННЫЕ ЧЕЛЮСТИ ДЕМОКРАТИИ
Ничто не указывает на то, что воевали два принципиально разных общества (как в Греко-персидской войне) — напротив.
Более того, всего лишь за двадцать лет до описываемых событий те же самые нации воевали, и в то время никто не называл одних — персами, а других — греками; культурные знаменатели тогда были равны, да и социальные — были равны тоже. Демократические войска вышли на те же самые поля сражений, нередко с теми же самыми ротными командирами, в тех же самых сапогах, и резервисты Первой мировой дослуживали под Курском. Короткое перемирие, и те, кто получил железный крест за Марну, добавили к нему дубовые листья в Критской кампании. Биографий солдат вермахта, отслуживших кампанию Первой мировой, а затем так же исправно кампанию Второй мировой — предостаточно. Многие из них вообще не покидали рядов армии. Для простоты можно бы ограничиться легендарными примерами самого Гитлера или Германа Геринга, или Иохима фон Риббентропа, получившего свой первый железный крест на Восточном фронте Первой мировой. Но помимо непосредственных руководителей рейха существуют сотни представителей высшего командного состава армии (Гейнц Гудериан, Ульрих Клеманн, Курт Штудент, Эрнст Фосс, фон Роман, Ойген Кениг, Людвиг Ренн — перечисляю наугад, подобных биографий множество), которые даже не были демобилизованы в промежутке между войнами. Что говорить о сержантском составе, сохраненном практически во всех армиях неизмененным (в статусе резервистов) до Второй мировой, о матросах, которых оставляли во флоте на тех же самых судах? Именно это обстоятельство дало возможность генералу Айронсайту предположить, что война будет легкой. «Мы уже знаем противника, просто те, кто сегодня генералы, вчера были капитаны». То же самое мы наблюдаем и во Франции (пример маршала Петена достаточно убедителен), и даже в России, несмотря на гражданскую войну, белую эмиграцию и репрессии в командном составе. Переменились ли за двадцать лет эти солдаты? Меняются ли за двадцать лет народы? Так ли разительно меняется за двадцать лет человек вообще? Разве стали англичане более цивилизованными и демократичными, а немцы стремительно растеряли свой германский интеллект? Что же заставляет исследователя предполагать, что во Второй мировой конфликтовали принципиально разные общества и даже — так порой говорят — разные культуры?
Принять эту точку зрения — значит повторить положения гитлеровской пропаганды и представить Вторую мировую войну как войну цивилизации с варварами. Ведь именно на этом настаивал Геббельс, когда называл вооруженных арийцев — армией, представляющей Новую цивилизацию. Конечно, теперь можно вернуть Геббельсу его аргументацию и поименовать немцев untermensch'ами. Но, хочется надеяться, что логика Геббельса нам чужда. Парадоксальным образом историки настаивают именно на ней, только теперь выдают за варваров атакующую, германскую сторону — а не осажденную, как прежде трактовали конфликт нацисты. Эта трактовка тем уязвимее, что культуры враждующих сторон поразительно сходны: в песнях, монументальном искусстве, архитектуре, церемониале, партийной структуре. Тип красоты и манера поведения, кинематограф и лозунги — все было схожим; при чем здесь конфликт цивилизаций? Все без исключения враждующие стороны находились в сложных, запутанных отношениях, которые трудно квалифицировать как вражду. Гитлер брал пример с Черчилля и Ллойд-Джорджа, искал с Британией мира, Сталин заключал сепаратный мир с Гитлером, Чемберлен обманывал поляков, чтобы угодить Германии, экс-король Британии Эдуард приезжал любоваться на мюнхенские парады, Черчилль был очарован Муссолини, Муссолини почитал Маркса, а Сталин считал себя марксистом, и так далее, и так далее. Идеология фашизма, родившаяся в Британии и закрепленная триумфами Муссолини, риторикой Гитлера и практикой Сталина, — вряд ли может быть названа продуктом варварской, неевропейской цивилизации. Идеи коммунизма, выдуманные в Англии уроженцем Германии Марксом, трудно отнести буквально к славянским изобретениям. То был весьма сложный момент в истории Европы, момент, когда ориентиры смешались, — эта невнятная каша из убеждений до известной степени была общей, как ни обидно такое сознавать. И если исследователь распределяет роли постфактум, для чистоты картины, он затрудняет понимание истории.
В сущности, в оценке Второй мировой войны произошла подмена понятий. Описывая эту войну, мы говорим о битве варварства и цивилизации, тоталитаризма и демократии. Это мешает объективному анализу ситуации. Определенный тип войны (а именно, конфликт метрополий) старательно выдается за совсем иной тип, а именно, за конфликт колониальный, когда цивилизация вступает в бой с дикими туземцами. С варварами Рим воевал на своих пограничных рубежах, приписывая к своим владениям Галлию. С варварами воюет современная Империя, приписывая к зонам влияния Ирак.
Колониальные войны европейские страны вели в изобилии, истребляя сипаев, индейцев и африканцев, подавляя восстания тех, кого считали людьми низшей категории. Однако колонизаторские войны (равно и войны туземцев за независимость) не могут претендовать на статус мировых — они не решают вопрос лидерства в мире. В естественной истории нет и в принципе не может быть затяжных конфликтов представителей разных видов. Лев может загрызть оленя, но принципиальных войн за лидерство львы с оленями не ведут.
Совсем особый случай — мировая война. В мировой войне дикари не участвуют по определению — мир делят меж собой сильные партнеры. В войне метрополий интересы и цели распределены поровну — иначе такая война не сделалась бы мировой интригой. Игроки и партнеры обладают равными шансами — иначе война нереальна. Глобальные войны, меняющие карту, возможны внутри одного общественного вида, внутри одного строя, внутри одной системы. Монархи воюют с монархами, феодалы с феодалами. Не исключение и война двадцатого века.
Особенность мировой войны двадцатого века состоит в том, что, начавшись как конфликт внутри одного социального строя, она превратилась в конфликт совсем иного рода, внутри совсем иного социального строя. То была европейская гражданская война (если пользоваться термином, предложенным Э. Нольте), но, что существенно, это была война монархий, перешедшая в войну разноукладных демократий. По сути, ее можно сравнить с Пелопоннесской войной, в которой Спарта и Афины решали вопрос первенства. Такие сравнения всегда грешат излишней красотой — ничто в истории не повторяется буквально — и однако, если это сравнение длить, то нелишним будет упомянуть о том, что в долгой перспективе победила не Спарта, победа в конце концов, спустя века, досталась Риму, римской модели демократии.
Однако сама пелопоннесская модель демократического конфликта вполне подходит как рабочее определение Второй мировой войны. Современная «Пелопоннесская» война (соперничество разных демократий и длилось примерно равное время: 30 лет в двадцатом веке — и 27 лет в пятом веке до н. э.) старательно выдается современной историографией за войну, проходившую по типу «греко-персидской». Это принципиальное противопоставление сторон как полярных социальных моделей вносит методологическую путаницу в анализ событий. Исследователям приходится прибегать к одному и тому же приему — оценивать обращение германского народа к своим мифологическим корням, эпосу Валгаллы и т. д. как беспримерную аномалию. Историкам снова и снова задают риторический вопрос: как проникло варварство далеких веков в нашу христианскую цивилизацию? Как случилось, что народ, давший философов и гуманистов — и т. д. Путь рассуждений не ведет никуда, поскольку именно народ, родивший философов и гуманистов, закономерно шел к демократии, а античные основы демократии диктовали дальнейшее развитие событий.
И, справедливости ради, так случилось повсеместно. Культ германского прошлого вполне уравновешивался британским культом прошлого (артуровские циклы, прерафаэлитская эстетика, экстатические прозрения Блейка и т. п.), а немецкое идолопоклонство — идолопоклонством американским. Если принять, что монументы Третьего рейха есть вопиющее язычество и антихристианский тоталитаризм, то как прикажете относиться к скульптурным портретам отцов демократии, вырубленным в скале? Немецкое лютеранство, конечно, являет сорт религиозного национализма, но американское сектантство связано с вселенским католичеством еще того менее. Это как понимать — в контексте христианской традиции или как-то иначе? И кто именно, простите, представляет языческую сторону конфликта?
Гораздо более перспективным для понимания происходившего в двадцатом веке является оценка именно самой демократии как социального строя, провоцирующего язычество. То, что практически все демократии пришли к этому культу одновременно, — представляется совершенно очевидным, и однако мы упорно продолжаем считать орды стран Оси — язычниками, а силы союзников — христианами. Эта историческая аберрация происходит по понятной причине, причине идеологической. Победившая демократия внедрила свою терминологию в оценке варварства и цивилизации — этой тенденциозной терминологией и пользуются, вопреки исторической точности.