Дафна дю Морье - Козел отпущения
— Я думала, ты никогда не придешь, — сказала графиня.
Я подтащил от печки кресло к самой кровати. Сел и протянул ей руку. Она крепко ее сжала.
— Я отослала Шарлотту к ней в комнату, — сказала графиня. — Я сказала ей: вы мне не нужны, сегодня обо мне позаботится господин граф. Ты ведь хотел, чтобы я так сказала, верно?
— Да, maman, — ответил я.
Она сильней стиснула мне руку; я знал, что она будет держать ее всю ночь как защиту против мрака и мне нельзя шевелиться, нельзя забрать ее, иначе связь между нами ослабнет и смысл моего присутствия здесь будет потерян.
— Я лежала и думала, — сказала maman. — Через несколько дней, когда все останется позади, я переберусь в мою старую комнату внизу. Мне там будет удобнее приглядывать за домом.
— Как вам угодно, — ответил я.
— Лежа здесь, я постепенно теряю память, — сказала графиня. — Не знаю, где я — в настоящем или в прошлом. И у меня бывают кошмары.
Позолоченные часы на столике возле кровати громко тикали, маятник под стеклянным колпаком неторопливо качался взад-вперед, и казалось, что минуты идут очень медленно.
— Вчера ночью, — сказала графиня, — мне приснилось, что тебя нет в замке. Ты снова воевал в рядах Сопротивления, и я читала во сне записку, которую ты сумел мне передать в тот день, когда застрелили Мориса Дюваля. Я перечитывала ее раз за разом, пока мне не стало казаться, что у меня лопнет голова. Но тут ты дал мне морфий, и сон исчез.
В Вилларе у Белы стояли небольшие часы в кожаном футляре, светящиеся стрелки четко выделялись на темном циферблате, а тикали они так быстро и тихо, словно билось живое человеческое сердце.
— Если вам приснится что-нибудь сегодня, — сказал я, — не бойтесь. Я буду рядом.
Я наклонился вперед и обожженной рукой погасил свет. И сразу же со всех сторон надвинулись тени и поглотили меня. Мною завладело отчаяние, прячущееся в темноте, а графиня принялась говорить в полусне, который я не мог с ней разделить, и только слушал ее бормотание под тиканье часов. Иногда она громко вскрикивала и проклинала кого-то, иногда принималась молиться, один раз разразилась неудержимым смехом, но ни разу за то время, что ее преследовали бессвязные видения, не попросила она о помощи и ни разу не разжала пальцев на моей руке. Когда вскоре после пяти часов утра графиня наконец заснула и я, наклонившись над ней, всмотрелся в ее лицо, я не увидел больше на нем маски, скрывающей месяцы и годы страданий. Прежде измученное, настороженное, оно показалось мне умиротворенным, расслабившимся и, как ни странно, красивым, даже не старым.
Глава 24
Я знал, что теперь maman будет спать и я могу ее оставить. Я встал с кресла, вышел из комнаты, спустился через безмолвный дом в гостиную и, открыв стеклянные двери, вышел на террасу. Я пересек ров и прошел под каштанами в парк, к каменной Охотнице, стоящей в центре расходящихся от нее дорожек. Воздух был холодный и прозрачный, как всегда перед рассветом, и небо, потерявшее глубокую ночную черноту, посерело, словно отступая перед натиском дня: звезды побледнели, отодвинулись, на западе небольшая стайка Плеяд уже садилась за темными деревьями. Отсюда, от статуи на вершине холма, мне был виден замок, и деревня за ним, и церковка, пронзающая шпилем небо, и кучка домов у церкви — они казались одной крестьянской усадьбой, — и поднимающиеся к востоку поля, и лес за ними; все вместе делало Сен-Жиль единым целым, состоящим из замка, церкви и деревни.
Я сидел у подножия статуи и ждал рассвета, и по мере того, как небо бледнело и вокруг становилось светлей, замок и деревня приобретали объем и четкий контур, сама земля, казалось, тоже облекалась плотью, от нее исходил влажный острый запах, ночная влага и утренняя роса будто слились воедино, чтобы сделать почву плодородной. Деревья окутывал белый туман, теплый и рыхлый; вскоре он исчезнет, обнажив золотисто-багряные кроны. И вот, словно по волшебству, не успело взойти солнце над вершиной холма за деревней, как деревня проснулась. Казалось, прошла одна минута, а из труб уже потянулись дымки, залаяли собаки, замычали коровы. Я больше не был оторван от людей — оцепеневший от усталости сторонний наблюдатель, я был одним из них, стал частицей Сен-Жиля. Я подумал о кюре, пробудившемся навстречу новому дню, — его безмятежное лицо омрачится, стоит ему вспомнить о несчастье, постигшем обитателей замка; он, наверно, тут же вознесет молитву о всех, кто понес эту тяжелую утрату, и вера его, как талисман, оградит их от зла и, не имея границ, обнимет всех, кто его окружает. Я подумал о неизвестных мне жителях Сен-Жиля, которые пришли вчера в церковь на панихиду из уважения к Франсуазе и стояли там, опустив головы и потупив глаза. Среди них был и Эрнест, водитель грузовика, и Жюли, и ее внучек Пьер. И внезапно я понял, что меня к ним влекло не любопытство, не сентиментальность и не пристрастие к колоритным фигурам, но нечто более глубокое, более сокровенное — желание, чтобы они благоденствовали, столь жгучее, что, хотя проистекало оно из любви, оно казалось сродни страданию. При всей своей интенсивности желание это было вполне бескорыстным — ведь я и не помышлял о близости с ними — и относилось самым удивительным образом не только к жителям Сен-Жиля и тем, кто как бы сделался частью меня самого, кто спал сейчас за стенами замка, но и к неодушевленным предметам — холму за деревней, песчаной дороге, которая спускалась с него, ползучему винограду на стенах дома управляющего, лесным деревьям.
Желание это становилось все глубже; казалось, оно пронизывает все мое существо, точно так, как три дня назад боль от ожога отзывалась в каждой клеточке моего тела, но сейчас то, что было в субботу бессмысленной физической болью, перешло в охвативший всего меня душевный огонь. Пока я сидел у подножия статуи, взошло солнце, растаял утренний туман. Замок рельефно вырисовывался на фоне деревьев. Он еще спал. Но вдруг резко распахнулись ставни в западной башне, громкий звук отчетливо донесся ко мне через парк, и у высокого окна на миг показалась фигура; она глядела не на меня, не в сторону Артемиды и расходящихся от нее дорожек, а наверх, на небо; она казалась такой далекой, такой одинокой, когда, думая, будто она одна, любовалась рассветом. Это была Бланш, и то, как внезапно распахнулись ставни, заставило меня подумать, уж не бодрствовала ли и она всю эту ночь, и теперь, отчаявшись в том, что ей удастся заснуть, отложила встречу со сном еще на двенадцать часов и, затопив свою холодную комнату воздухом и светом, нехотя приветствовала новый день.
Я поднялся с места и пошел через парк к замку, но Бланш заметила меня, только когда я пересек ров и встал под ее окном. Она хотела было захлопнуть створки, но, прежде чем она успела это сделать, я крикнул:
— У меня болит рука! Ты не могла бы ее перевязать?
Бланш не ответила, но отошла в глубь комнаты, оставив окно открытым, из чего я заключил, что, хотя я по-прежнему для нее не существую, она не отказывается мне помочь. Подойдя к ее двери, я постучал и, не услышав ответа, повернул ручку и вошел. Бланш стояла у стола с застывшим, бесстрастным лицом, готовя свежую повязку. На ней был темно-коричневый халат, зачесанные со лба волосы уже заколоты в узел. Постель застелена. Никакого беспорядка, все на месте, никаких брошенных как попало вещей — ничто не говорило о бессонной ночи хозяйки этой холодной мрачной комнаты. Только яркие цветы на аналое немного оживляли ее. Это были георгины того же пламенного цвета, как те, что купила на рынке Бела, наполнив крошечную гостиную своего домика жизнью и теплом.
Не глядя на меня, Бланш протянула руку, взяла мою и размотала повязку, наложенную Белой в воскресенье. Она не могла не заметить, что повязка отличается от той, которую сама она сделала мне в субботу, но не выразила никакого удивления; она действовала как автомат, молчаливо, равнодушно.
— Если ты дала зарок не говорить со мной, — сказал я, — ты нарушила его вчера в больнице. Он потерял свою силу.
Бланш ничего не ответила и продолжала бинтовать мне руку.
— Пятнадцать лет назад, — продолжал я, — между нами встала смерть одного человека. И только смерть другого вчера развязала твой язык. Не проще ли будет для нас обоих, да и для всей семьи, если мы покончим с молчанием?
Лишенная покрова рука показалась мне вдруг беззащитной. Однако я мог ею двигать, мог сжимать пальцы в кулак и не чувствовал боли. Бланш взяла новый бинт и прикрыла ожог. Свежий, чистый, он приятно холодил кожу.
— Да, для тебя это будет проще, — сказала Бланш, не поднимая глаз, — так же как было проще дать Франсуазе умереть. Она больше не стоит на твоем пути. Это облегчило твою жизнь.
— Я не хотел ее смерти, — сказал я.
— Ты солгал насчет группы крови, — сказала Бланш. — Ты лгал насчет контракта. Ты все время лжешь, всегда лгал, все эти годы. Я не желаю говорить с тобой ни сейчас, ни в будущем. Нам нечего сказать друг другу.