Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2005)
Ясно, что из этой нехитрой, вполне органичной зарисовки, где солирует Шнуров, серьезно и обстоятельно повествующий про “атаку клонов” на нравственность проверяющих в спецпитомнике под Иркутском, где Марина — простодушная деревенская деваха — забавно пыжится изобразить из себя бизнес-леди, а актер Ю. Лагута подыгрывает им, подпуская в “сцену вранья” административно-номенклатурной солидности, и выросло все дальнейшее. Если бы авторы не стремились к полному метру, фильм “4” так и остался бы занятной короткометражкой, способной претендовать на благосклонное внимание фестивальной публики Оберхаузена или Мангейма.
Но не этого жаждала амбициозная натура Ильи Хржановского. Ему грезилась мировая слава, лавры Канна или Венеции, где (то есть в Венеции) фильм и был показан в этом году в программе “Особый взгляд” при на две трети заполненном зале. Наша критика (тот же А. Долин) сочла это настоящим триумфом, учитывая, что “на премьере Гринуэя в той же Венеции народу было раза в четыре меньше”.
Итак, двадцатиминутную зарисовку следовало превратить в двухчасовое кино. Как? — дело нехитрое: герои разошлись — станем следить за каждым в отдельности.
Олег после бара идет в дорогой ресторан, где умильный халдей предлагает ему фирменное блюдо — “круглого поросенка”. “Круглых поросят не бывает. Я сам семь лет мясом торгую!” — “А вы пойдите на кухню и посмотрите”. Он идет: на красной, загадочно инфернальной кухне под красной тряпкой лежат рядком круглые поросята — их как будто насосом надули.
Настройщик отправляется в ночной клуб, где пляшет до одури… Затем он забредает в комнату музыкантов, пробует ударную установку и выслушивает назидательный монолог пожилого уборщика, чистящего аквариумы с крошечными черепашками и аллигаторами: “Ты никто. У тебя не может быть имени. Вот — черепаха, она такая, какая есть, и уже не изменится. А ты — недоделан и завтра можешь стать чем угодно: лагерной пылью, пушечным мясом, подстилкой под ногами любимой девушки…” — “Но у меня же есть выбор. Я могу не согласиться стать тем или другим…” — “Ты о самоубийстве? Это паллиатив”… В подтверждение того, что выбора особого нет, героя той же ночью на улице арестуют менты, сумасшедший следователь пришьет ему какое-то безумное дело, и настройщик как миленький загремит на нары.
А мясоторговец, расстроенный безуспешным флиртом и созерцанием круглых поросят, вернется в стерильную атмосферу своего богатого дома, где будет капризничать, визжать и топать ногами на любящего родителя (А. Адоскин), который снимает с него ботинки, кормит изо дня в день паровыми котлетками и сводит с ума маниакальным стремлением к чистоте и порядку.
В общем, мысль ясна: все — недоделаны. Человеческое “я” — субстанция эфемерная. Мало того, что сами герои стремятся убежать от себя, прикидываясь не теми, кто есть на деле, так еще и неведомая сила судьбы тащит их в жерло кафкианского ада, где собой и “в себе” оставаться вообще невозможно. Сформулировав сию нехитрую максиму, режиссер теряет интерес к судьбам героев-мужчин и сосредоточивается в основном на Марине.
Марина, проснувшись утром и слушая автоответчик, получает сообщение о смерти своей сестры — Зойки. Она отправляется на вокзал, садится в поезд и едет в деревню со странным названием Полигон. Жутковатым попутчикам-алкашам, которые снова и снова спрашивают: “А зачем те, на хрен, на полигон?” (план с разливанием водки и формулировкой вопроса повторяется дважды), Марина равнодушно объясняет: “Доктор прописал. Выстрелишь разок из гранатомета, и стресс как рукой сняло”. Тут в структуре повествования впервые возникает система странных повторов (черная кошка два раза прошла — сбой в “Матрице”); режиссер словно бы намекает нам: “Ох, непроста та деревня, куда мы едем!”
Так или иначе, вместе с Мариной кино пересекает границу МКАД и выводит нас на бескрайние просторы неведомой Родины. Неведомой в первую очередь самому режиссеру. Ох, лучше бы он не пускался в это опасное путешествие!
Марина выходит из поезда на какой-то богом забытой станции; энергично шагает по грязи мимо колючей проволоки, унылых полей и бескрайних помоек; наконец попадает на кладбище… Она опоздала. Гроб уже предали земле, деревенская бабка воет над свежей могилой: “Ой, на кого ж ты меня, деточка, покинула! Ой, да положите ж меня рядом во сыру землю!”… Прочие старухи — кто в нелепой собачьей шубе, кто в старомодных плюшевых “шушунах” — качают головами, пускают слезу, подвывают… Тут же — две молодки-сестры, как две капли воды похожие на Марину. Значит, вместе с покойной Зойкой их было четверо. Ага, догадывается проницательный зритель, не есть ли они — та самая загадочная четверка клонов, про которую вдохновенно врал столичный настройщик? Все сходится: деревня Полигон, живут сплошь старухи, и в этом старушечьем царстве — четверо невесть откуда взявшихся одинаковых дев…
Естественное фамильное сходство (сестер Марины играют ее настоящие сестры Ирина и Светлана Вовченко) режиссер использует для создания фантома, полностью замещающего реальность. Дальше в этой экранной деревне может происходить что угодно. Ведь тут живут не совсем люди — так, отбракованный материал, искусственные и недоделанные создания без судьбы, без воли; существа, наделенные половыми признаками, но лишенные разума, как те куклы, которых тут шьют всей деревней, набивая их хлебным мякишем. Покойная Зойка руководила процессом: только она умела делать для кукол разные “морды” из папье-маше. А старухи могут лишь тулово шить да мякиш жевать для набивки. Зойка решила как-то сама пожевать, подавилась и… умерла. Теперь вся деревня осталась без средств к существованию, каковой прискорбный факт и обсуждается на поминках, перерастающих сначала в скандал, а потом в безобразную сцену, когда старухи принимаются рвать, швырять друг в друга и непристойно лапать висящие повсюду в избе безликие, набитые мякишем заготовки.
Сестры с отвращением выходят блевать на улицу. Пьяный муж Зойки — теперь вдовец (известный сценарист К. Мурзенко явно не знает, что ему тут играть, кроме симптомов острого алкогольного психоза) — тоже сбегает и уносит несколько уцелевших кукол в коровник. Там, называя кукол “детишками”, он укладывает их спать, засыпает сам, а проснувшись, видит, что “детишек” растерзали голодные местные псы. Снова всеобщий вой и рыдания… Вестница, тщедушная востроносая старушонка в ярко-синем подростковом пальто, растопырив руки, с криком “Ой, беда, беда!” бежит в избу к Марине; там она прежде всего деловито выпивает стакан самогона, наливает второй, подносит спящей на печи хозяйке с сообщением, что собаки порвали последних готовых кукол (эпизод с пробегом старушонки повторится потом еще раз в другом контексте) и теперь уж точно нечего будет продать, когда приедут покупщики.
Ясно, что вся эта кукольно-производственная трагедия — абсолютно головного происхождения. Хлебный мякиш как материал для набивки объясняется, я думаю, неизменным пристрастием Сорокина к разного рода мягким и вязким субстанциям, имеющим отношение к процессу пищеварения: от “непроваренных пельменей” до “рвоты” или “говна”. Куклы же — метафора клонов: этакие искусственные создания, лишенные волею обстоятельств даже индивидуальных “морд”. И дальше эта надуманная история развивается все в том же условном ключе.
Безутешный вдовец пытается возобновить деревенский бизнес, следуя мудрому совету Марины: “А ты сними маску с какого-нибудь симпатичного пацана и делай с нее морды для кукол”. Беда, однако, в том, что детишек в деревне нет. Вдовец едет в город, видит на вокзале пацаненка с родителями, предлагает деньги — 67 рублей — за невинную операцию по снятию маски, но получает по морде от разгневанного отца. Тогда, отчаявшись, он снимает маску с самого себя, наделяет кукол собственным “образом и подобием” и, придя в ужас при виде полученного результата (лежащие в ряд четыре куклы с одинаковыми “мордами” — все те же клонированные “четверки”), вешается, то есть сам превращается в куклу (его не достающие до пола босые ступни назойливо рифмуются со свисающими повсюду в кадре кукольными конечностями).
Нужно заметить, впрочем, что судьба несчастного вдовца занимает авторов лишь немногим больше, чем, к примеру, судьба попавшего на нары настройщика. Линия последнего сводится во второй части фильма к паре знаковых эпизодов: С. Шнуров, одетый в телогрейку, вместе с другими заключенными марширует по плацу ИТУ № 4; он же в камуфляже, в строю таких же обреченных на заклание бедолаг идет на посадку в самолет, который летит на войну. Был музыкантом, стал “лагерной пылью”, потом — “пушечным мясом”, — все как обещано; чего тут еще показывать? Герой Мурзенко тоже надолго пропадает из поля зрения; его история прочерчена редким пунктиром на периферии экранного действия. В центре же — сакраментальный аттракцион под названием “Идиотизм деревенской жизни”.