Меир Шалев - Голубь и Мальчик
Так я и думал. Рядом с домом стоит машина фирмы «Мешулам Фрид и дочь с ограниченной ответственностью». Я поставил стул во дворе, под инжиром, который пересадил к нам Мешулам годы назад (дерево стало уже совсем большим), и уселся в темноте. Здесь меня никто не увидит, а я смогу видеть дверь Папаваша. Чуть позже одиннадцати дверь открылась, Мешулам крикнул: «Спокойной ночи», запер снаружи, вышел из подъезда и посмотрел вокруг. Что я скажу, если он все же меня заметит? Скажу правду. Мешулам послушает, вытащит платок, скажет: «А кто будет охранять меня, после того, как Гершон?» — и предложит сменить меня или составить мне компанию.
Но Мешулам не заметил меня, сел в свою машину и уехал. Папаваш зажег свет в туалете. Я слышал, как он кашляет и отхаркивается. На людях он никогда так не кашлял и, уж конечно, не сплевывал. Потом свет погас и в его комнате, и остался только слабый ночник в кухне.
Я сидел, томясь и чувствуя нарастающую усталость, и вдруг увидел, что на лестничной клетке вспыхнул свет. Я напрягся — и зря. Квартирант Папаваша спустился со второго этажа, вытащил что-то из своей машины, коротко поговорил по мобильному телефону, всё время сдерживая тихий смех, и затем вернулся в дом. Еще дважды по лестнице поднимались какие-то люди. А потом я весь сжался, потому что появился Биньямин. Он подошел к двери, прислушался, не трогая ручку, не позвонил и не открыл. Я поднялся со своего места, и мой брат исчез.
Воздух наполнялся прохладой и сыростью. Редкие прохожие исчезли совсем. После полуночи неожиданно пробудился ветер, отзываясь слабым шелестом маленьких деревьев и шумом больших. Издали вдруг послышался короткий, страшный женский крик, а за ним тишина и потом лай. Летучие мыши кружили вокруг уличного фонаря, охотясь за насекомыми, летящими на свет.
В три часа утра я покинул свой пост. В буфете Глика горел свет. Господин Глик уже трудился на кухне.
— Если подождешь пять минут, я приготовлю тебе сэнвиш, — окликнул он меня через окно. — А пока вот тебе выпить кофе.
Я выпил кофе. Господин Глик спросил:
— Сделать сэнвиш и для дочки Фрида?
Я покраснел.
— Я не увижу ее сегодня.
— Это нехорошо, — сказал господин Глик. — Такая, как она, каждый день без нее — пропащий.
— Вы правы, господин Глик, — сказал я. — Жаль всех дней, что прошли без нее. Это была ошибка.
Он дал мне сэндвич.
— Не ешь сразу. Дай ему несколько минут, чтоб у него вкусы внутри немного перемешались. Я с тех самых пор, что она девочка, говорю: Тирца Фрид — это что-то особенное, не как все другие. Но если вы поторопитесь до того, как я, с Божьей помощью, наконец умру, так я приготовлю вам угощение и на свадьбу тоже.
На протяжении всего спуска от Иерусалима до Иерихона я думал о Папаваше. Рассказать ему о ночи, которую я провел во дворе его дома, или нет? А на протяжении большей части дороги на север я думал о себе, и о своей истории, и о потребности в историях вообще, и как быть человеку, если всё главное в его истории произошло еще до того, как он родился. А позже, возле кибуца, в котором вырос Малыш, я свернул на проселочную дорогу, по которой он ездил на велосипеде с Мириам. Остановился возле заброшенного здания, которое когда-то было насосной станцией, и моя мысль — вопреки той независимости, которую мы склонны ей обычно приписывать, — рабски последовала по логически предсказуемому пути, от первого голубя, запущенного Малышом, к самому последнему. Лишь несколько голубятников пришли на его похороны. Война еще не закончилась, дел было много, и дороги оставались небезопасны. Отец приехал из Иерусалима. Дядя, тетя и Мириам — из кибуца. Волосы Мириам уже тронула ранняя седина. Дядя и отец стояли порознь, каждый плача по-своему, и не обменялись ни словом.
Доктор Лауфер и Девочка приехали тоже. Она с трудом шла и тяжело дышала. Каждые несколько секунд ей приходилось останавливаться и судорожно втягивать воздух. Но две первые клетки у нее внутри уже разделились и стали четырьмя, а этим четырем суждено было еще в тот же день разделиться снова, став теми восемью, которым предстояло, в свой черед, превратиться в шестнадцать, а потом в тридцать две и в конце концов стать сегодняшним мною. Доктор Лауфер, единственный, кроме нее, кто знал об этом, произнес надгробную речь, и его женское множественное число, которое обычно веселило слушателей, на сей раз вселило в них ужас, потому что прозвучало как надгробное слово от имени тысяч матерей, и дочерей, и сестер, и возлюбленных.
Любую поездку нужно использовать для запуска, и поэтому каждый из прибывших на похороны голубятников нес в руке корзинку с голубями — специальную плетеную соломенную корзину с крышкой и ручкой, — и по завершении церемонии эти голуби были запущены и взмыли вверх, над слезами, и скорбью, и свежей могилой. И доктор Лауфер сказал: «Это и полезно, и красиво. Может быть, нам следует завести такую традицию и для дней памяти тоже».
Глава двадцать третья
1Жаль, что тебя не было здесь сегодня, посмотреть, как сборная штукатуров Тирцы штукатурит дом, который ты мне купила: ватага друзов из Усфии, все из одной семьи, все в одинаковых огромных усах и одинаковых пестрых фесках. Для начала они окружили дом лесами, потом забрались на подмости и встали — двое на верхнем уровне, двое на нижнем. Натерли руки оливковым маслом, чтобы защитить кожу от извести, а потом все разом принялись накладывать раствор и все разом его разглаживать — абсолютно одинаковыми, синхронными движениями.
— Почему они взялись вчетвером за одну стену? — спросил я. — Взял бы каждый себе по стене и работал бы на ней.
Но Тирца сказала, что стена должна высыхать вся одновременно, под одним и тем же солнцем, чтобы не было различий в оттенке цвета и в текстуре.
Сначала друзы нанесли раствор и разгладили его плотным слоем по бетону, потом положили на него второй слой, для герметизации, и зачистили его зубчатыми скребками, а под конец длинными быстрыми валиками накатали поверх еще и третий слой. Штукатурку внутри дома они положат через несколько дней, но немного другого оттенка, не совсем белую, а чуть кремовую — мы с Тирцей оба не любим белого, — а по наружным стенам пустят еще слой измельченного гипса того цвета, который, как сказала Тирца, называют «персик».
Пятый друз работал внутри дома. Поднялся на леса, поставил там низкую, тяжелую лестницу и начал проверять металлическую сетку подвесного потолка, как проверяют струны арфы — пощипывая и подтягивая. Сетка гудела ему в ответ пустыми глазницами, и он вбрасывал в них раствор, вбрасывал и разглаживал, а когда закончил, Тирца сказала, что вот и всё, теперь это наш потолок, а не кого-то, кто жил здесь раньше, и скоро рабочие уйдут, и я с удовольствием вижу, что у тебя есть силы и желание, Иреле, потому что нам предстоит теперь отметить сразу две обновки — и подвесной потолок, и штукатурку.
2Китайцы положили герметизирующий слой на фундамент ванной комнаты, протянули зеленые и черные пластиковые рукава и закрепили их по месту шлепками цемента. Пришли электрик с водопроводчиком и проложили провода и металлические трубы. А когда всё высохло, и закрепилось, и разгладилось, и было скруглено, и законопачено, и подсоединено, и проверено, Мешулам вернулся с укладчиком полов Штейнфельдом.
— Привет, Штейнфельд! — крикнула Тирца. — И тебе привет, Мешулам. Твои скругления в ванной выглядят очень красиво.
Штейнфельд прибыл с тем же старым школьным ранцем на спине и тем же ведерком в руке. Только на этот раз в ведерке были молоток, ватерпас, шпатель и подушечка. Но ворчать он продолжал точно так же, как будто лишь вчера закончил тот штихмус, который сделал несколько недель назад.
— Видишь? Вот молоток, о котором я тебе говорил. Настоящая вещь, не какая-нибудь нынешняя пластиковая игрушка. У него в головке полтора кило железа, может любой угол или выступ стесать, а ручка из тополиного дерева — чуть постучишь по плитке, она сразу ляжет точно по месту. Ровно восемнадцать сантиметров длиной, в аккурат как мой шмок, только толще и мягче.
— Не морочь человеку голову своими глупостями, Штейнфельд, — сказал Мешулам. — Такими молотками, как твой, пользуются сегодня только для старых балат,[71] а новый, из резины, — это для керамических плиток.
— Балаты красивей, — проворчал Штейнфельд. — А керамические никогда не ложатся точно.
И заодно с отвращением отозвался о нынешних полах из мрамора, «из-за них все эти новые квартиры выглядят, как ванная у прислуги барона Ротшильда».
— Слушай, ты же здесь хозяин, а не они! — повернувшись ко мне, сказал он к большому удовольствию Тирцы и Мешулама. — Пусть эти Фриды кладут у себя дома то, что им нравится. Тебе в дом я привезу балаты, как раньше, — двадцать на двадцать.
Тирца запротестовала: