Мариша Пессл - Некоторые вопросы теории катастроф
– Давно уже нет. Знаешь, я даже и не помню, что стало с Софией.
– Она в сумасшедшем доме.
– О, нет! – засмеялся папа. – Серво в целом безобиден, если его держать в рамках. Иной раз даже остроумен.
Я сказала:
– Он мне не нравится!
В принципе, я не привыкла бросаться такими огульными заявлениями. Чтобы они звучали убедительно, требуется волевое лицо, свидетельствующее о богатом жизненном опыте (как, например, у Чарлтона Хестона в фильме «Десять заповедей»)[358]. Но иногда, хоть логических оснований для твоего мнения нет, просто чувствуешь так, и все тут. Приходится высказываться напрямик, уж какое бы там лицо ни было.
Папа присел ко мне на край кровати:
– Трудно с тобой не согласиться. Самодовольная напыщенность в больших дозах неизбежно вызывает тошноту. Я и сам немного зол. Сегодня утром я как дурак потащился с ним в Сорбонну – все бумаги с собой взял, статьи, резюме, – а оказалось, никакой вакансии нет. Преподаватель латыни попросился в отпуск на три осенних месяца, только и всего. Тут и всплыла истинная причина: Серво целый час уговаривал меня пригласить на обед грассирующую даму по имени Флоранс. Она, видите ли, выдающийся специалист по Симоне де Бовуар[359]. Нашла чем заниматься, нечего сказать! Глаза подводит сильнее, чем Рудольф Валентино. Я несколько часов проторчал у нее в кабинете. Там душно, как в погребе, а дама курит неперывно. Какое влюбиться, там рак легких огрести можно!
– По-моему, у него нет детей, – прошептала я. – Разве только тот, что сбежал в Колумбию. А про остальных он врет.
Папа нахмурился:
– У Серво есть дети.
– Ты их видел?
Он задумался:
– Нет, не видел.
– А на фотографиях?
Папа еще подумал:
– Нет.
– Потому что они – плод его болезненного воображения.
Папа расхохотался.
Я уже хотела рассказать ему, как встретила в метро Андрео Вердугу в замшевой куртке и с серебряными часами на руке, но удержалась. Очень уж невероятное совпадение. Я наверняка почувствовала бы себя жалкой дурой. «Тайно, по-детски верить в сказки – очаровательно, однако, высказывая подобные мнения вслух, выглядишь не прелестным ребенком, а человеком, чересчур оторванным от реальности», – пишет Артур Пули в своей книге «При дворе короля Бургера» (1981, стр. 233).
[НАГЛЯДНОЕ ПОСОБИЕ 18.0]
– Может, вернемся домой? – тихо спросила я.
И очень удивилась, когда папа кивнул.
– Я и сам собирался тебе это предложить после сегодняшней стычки с Серво. Хватит с нас la vie en rose[360], как ты думаешь? Я лично предпочитаю видеть жизнь такой, как она есть на самом деле, – усмехнулся он. – En noir[361].
Мы расстались с доктором Куропулосом и с Парижем на два дня раньше, чем планировали. Может, не так уж и удивительно, что папа позвонил в аэропорт и поменял билеты. Он как-то сник, постоянно вздыхал, и в глазах полопались сосудики. Впервые на моей памяти папе не хватало слов. Усаживаясь в такси, он сказал Ром-бабе только «спасибо» и «до скорого».
Зато я не пожалела пары минут, чтобы попрощаться как следует.
– Надеюсь, в следующий раз я смогу лично познакомиться с Электрой и Психеей! – сказала я, глядя прямо в его пустые, будто дыроколом проделанные глаза.
Мне почти стало его жаль: седые волосы свисают на лоб, словно комнатное растение, которое давно не поливали, нос в красных прожилках… Если бы мы жили в пьесе, удостоенной Пулицеровской премии, он был бы трагическим персонажем, который носит костюм с искрой и ботинки из крокодиловой кожи; у него неправильная система ценностей, и потому он потерпел жизненный крах.
– Пока, дорогая, м-м… Благополучно вам долететь!
До самого аэропорта папа молчал, прислонившись головой к окошку и мрачно разглядывая проносящиеся мимо улицы; поза настолько для него необычная, что я потихоньку вытащила свою «мыльницу» и, пока таксист ругал перебегающих через дорогу пешеходов, сделала снимок – последний на этой пленке.
Говорят, если человек не знает, что его фотографируют, он получается на снимке естественным – таким, как в жизни. Но папа в жизни не бывал таким тихим и печальным. Как будто потерянным.
«Сколько бы стран ты ни объехал, сколько бы чудес ни повидал, от причудливых башенок Тадж-Махала до первозданных сибирских лесов, рано или поздно приходишь к печальному выводу – чаще всего лежа в постели и разглядывая плетенный из соломы потолок бедной хижины где-нибудь в Индокитае, – пишет Суизин в своей последней книге „Местонахождение. 1917“ (1918), опубликованной посмертно. – Невозможно до конца излечиться от неотвязной лихоманки, называемой Родина. Промучившись семьдесят четыре года, я, однако, нашел верное средство. Нужно вернуться домой, стиснуть зубы и, невзирая на трудность задачи, определить с большой точностью и без прикрас координаты Родины – ее долготу и широту. Только тогда наконец перестанешь оглядываться назад и увидишь открывшийся перед тобою восхитительный пейзаж».
Часть третья
Глава 19. «„Вопль“ и другие стихотворения», Аллен Гинзберг
[362]
Когда в «Голуэе» началось новое полугодие, я заметила в облике Ханны одну странность, вернее сказать, вся школа заметила («Думаю, она на каникулах лежала в психушке», – предположила Тру на свободном уроке). Ханна остригла волосы.
И это не была очаровательная короткая стрижка в стиле 50-х, которую в модных журналах называют «мальчишеской» (как у Джин Сиберг в фильме «Здравствуй, грусть»)[363]. Волосы просто обкорнали, а за обедом у Ханны Джейд заметила даже небольшую пролысинку за правым ухом.
– Что за фигня?! – ахнула Джейд.
– Что такое? – обернулась Ханна.
– У вас в прическе дырка! Скальп видно!
– Да ну?
– Вы что, сами себе волосы отстригли? – догадалась Лу.
Ханна замешкалась, а потом смущенно кивнула, тронув свой затылок:
– Да. Я понимаю, это выглядит сумашествием, но… Дело было поздно ночью. Мне хотелось что-нибудь предпринять.
Как же надо себя не любить, чтобы самой себя изуродовать? Об этом пишет феминистка Сьюзен Шортс в своей гневной монографии «Заговор Вельзевула» (1992). Я в шестом классе средней школы города Уитон-Хилл заметила эту книгу, выглядывающую из холщовой сумки биологички миссис Джоанны Перри, и раздобыла себе экземпляр, надеясь лучше понять свою учительницу и перепады ее настроения. В пятой главе Шортс утверждает, что еще с 1010 г. до н. э. женщины, не в силах добиться независимости, причиняли вред сами себе, поскольку собственная внешность – единственное, что было подвластно женщине, из-за «колоссального мужского заговора, существующего с начала времен – с тех пор, как мужчина научился ходить на двух своих кривых волосатых ногах и заметил, что он ростом выше несчастной женщины», злобно пишет Шортс (стр. 41). Многие, в том числе Жанна д’Арк и графиня Александра ди Виппа, «обстригали волосы под корень» и резали себя «ножами и ножницами для стрижки овец» (стр. 42–43). Наиболее радикальные прижигали себе живот каленым железом, «что вызывало у мужей отвращение и досаду» (стр. 44). На стр. 69 доктор Шортс пишет еще: «Женщины уродуют свою внешность, потому что ощущают себя частью некоего общего замысла, который не могут контролировать».
Конечно, в ту минуту мне не пришло в голову вспоминать феминистские тексты, а если бы и пришло – такое объяснение показалось бы слишком уж драматическим. Я просто решила, что в жизни взрослой женщины наступает такой момент, когда ей необходимо резко поменять свою внешность, чтобы лучше понять, какая она на самом деле, без бантиков и рюшечек.
Папа говорил: «Разве можно объяснить, почему женщины поступают так, а не иначе? Проще уместить вселенную на ногте большого пальца».
А между тем, глядя, как Ханна изящно разрезает курицу (дерзко неся на голове свою новую прическу, словно нелепую шляпку для посещения церкви), я испытала сильнейшее чувство узнавания. Стрижка обнажила Ханну, сорвала покровы; эти точеные скулы, эта шея – все казалось мне смутно знакомым. Не по предыдущим встречам: Ханна точно не была одной из папиных июньских букашек. Этих макак никакой прической не замаскируешь! Нет, тут было что-то более туманное, более отдаленное. Как будто я ее видела на фотографии – в газетной статье или, может, в чьей-нибудь биографии, купленной по дешевке, которую мы с папой читали вслух.
А Ханна мгновенно заметила, что я на нее смотрю (она была из тех людей, кто всегда отслеживает, куда направлены взгляды присутствующих). Плавно поднеся вилку ко рту, она повернула ко мне голову и улыбнулась. Чарльз бесконечно рассказывал о поездке в Форт-Лодердейл – адская жара, шесть часов в аэропорту, – как всегда, будто в комнате, кроме Ханны, никого нет. Короткая стрижка сделала заметней ее улыбку – улыбка стала громадная, как человеческий глаз, когда смотришь сквозь линзу (произносится «ГРОМА-А-АДНАЯ»). Я улыбнулась в ответ и потом до конца обеда не поднимала взгляд от тарелки, мысленно рявкнув себе командирским голосом (Аугусто Пиночет, отдающий приказ пытать оппозиционера): «Прекрати таращиться! Это невежливо!»