Борис Фальков - Ёлка для Ба
Было трудно привыкнуть и ко всей этой части города, и не только мне. Отцу приходилось теперь тащиться на работу в трамвае, мать вскоре вообще сменила службу: перешла в «Скорую помощь». Таким образом, с её административной карьерой было покончено. Последней точкой в ней, точнее — восклицательным знаком, был бурный разговор по телефону с Кругликовой, в котором мать занимала непривычную, оборонную позицию. Крыть ей было нечем, дело действительно выглядело так, будто она обманом выкачала из учреждения жилплощадь и тут же смылась. Несмотря на обидное обвинение в двуличности, мать не бросила трубку, всё-таки Кругликова продолжала оставаться начальством.
Все эти неприятности, впрочем, имели и положительный результат: отец, наконец, купил напророченную некогда Ю машину. Но это случилось чуть позже, а пока отец ездил на трамвае и потому являлся домой уже не в девять, а в десять вечера, почти ночью. Иногда и вовсе не приходил ночевать: новые хлопоты, внезапно умер старый Кундин и отца назначили начальником экспертизы. Его заместителем стал молодой Кундин. Меня тоже обуревали хлопоты, кроме школы новый двор, и, стало быть, новые дворовые. Проблему и моего начальничества нужно было решать заново, опять начинать с ноля, хотя бы для того, чтобы не загреметь вниз по моей административной лестнице: не очутиться вообще вне её, в козлах отпущения.
Я захандрил довольно скоро. По воскресеньям мы, конечно, ездили на обеды в старый дом, но мне этого было мало. Потому и по будням я наседал на мать с требованиями прокатиться в Старую часть, раздражая её нытьём и… как правило, без осязаемых последствий. Однажды мне удалось сломать её оборону, но для того потребовалась настоящая истерика. Это было ночью, отец ещё не пришёл с работы, и матери уже было ясно, что он вообще сегодня не придёт: остался ночевать в своём кабинете. Учитывая ласковых девушек в его лаборатории, антураж для истерики подвернулся подходящий, и она была не совсем искусственной: метавшиеся по стенам конструктивистcкие квадраты кого угодно довели бы до галлюцинаций. Я уже лежал в постели, но, стоило мне опустить веки, в спальню огромными шагами входила страшная старуха в сапогах. Под завывание моторов за окном — она подходила ко мне и клала на лоб раскалённую руку. Я вскрикивал, и сразу же открывал глаза: старуха исчезала. Мать, кажется, была сильно напугана моими закидонами, пустотой квартиры — а может, тоже опасалась появления в ней какой-нибудь жуткой старухи… И когда я, после очередного вскрика, потребовал немедленной моей доставки в старый дом, она на удивление легко согласилась. Наверное, она в глубине души надеялась встретить там отца, или даже планировала внезапно нагрянуть в тайное его лежбище… Не знаю, но я добился своего, и мы поехали.
Мы ехали… впрочем, ночной трамвай, скудные фигуры пассажиров, спящая кондукторша, рвущие сердце звоночки, и прочие минималистские, скупые ухватки осеннего, быстро сгущающегoся времени, всё это тянулось долго. И достаточно об этом: о нём сказано столь же аскетично, каково оно само. В конце концов мы достигли цели, и оказались в мире, абсолютно не похожем на тот, оставленный далеко позади. Сияла люстра, отбеливая двойные, смахивающие на карточные, бюстики на «Беккере» — головками вверх, и головками вниз: у отражений. Бело-розовый кафель во всю стену, крахмальная скатерть на овальном столе. Аккуратно расставленные на блюдечках полупрозрачные чашки, сиятельный самовар. Но главное — плотные ставни, намертво задраивающие окна, с улицы не ворвётся сюда ни один блик фары, ни один всхлип мотора… Задраенные иллюминаторы трюма, олицетворение стойкого сопротивления штормам снаружи — и постоянства внутреннего штиля, пристойного порядка. Здесь не было, и не могло быть тараканов. И здесь мы застали отца.
От прорвавшегося было и сюда августовского шторма, того самого, после которого почернели и охладились ночи, не осталось и воспоминаний. Ю давно вернулся к своим обязанностям по хозяйству, Валя — к своим. Изабелла уехала в Москву. Нескончаемым потоком шли к Ди на поклонение больные младенцы, теперь и ночью их можно было свободно принимать: освободился кабинет. Ба снова стала играть свои, то есть, мендельсоновские «Lieder ohne Worte». В доме опять запахло цветами и аптекой. В такой поздний час меня не стали сажать за стол, сразу увели в спальню, на моё прежнее — до соседства с Ю и Изабеллой — место. Эта ohne Worte, бессловесная операция означала: всё прощено и забыто. У неё была, впрочем, и функциональная сторона, ибо меня удалили, чтобы за столом мог без помех позаседать консилиум, по отложенному некогда вопросу «я и невропатолог». Наверняка и психиатру Нёмкину, а может — и его дочери Наташе икнулось в ту ночь, хотя никто из нас не пил шампанского, только чай. Да и его — только мать.
Я не испытывал ни малейшего интереса к заседанию, лёжа в непроницаемом мраке спальни, ни тебе тут фар, ни старух. Мне хорошо, и это всё, что думалось мне. Интересно, почему нельзя всегда вот так, такими простыми средствами сделать себе хорошо? Или так положено, чтобы жить не было хорошо, как положено лекарству быть обязательно горьким? Перекрахмаленная простыня прицарапывала спину, не лучший строительный материал, казалось бы, для кулибок. Но я так давно не строил её, с августа, когда вдруг начал задыхаться в ней, что эта казалась мне наилучшей из возможных. Сон не шёл ко мне, но я и не звал его. И обрадовался, когда приблизительно через полчаса дверь скрипнула и на пороге возник знакомый силуэт Ди. Значит, консилиум закончился, а поскольку пришёл ко мне именно Ди — то закончился ничем, решение вопроса снова было отложено. Ди подошёл к кушетке и присел ко мне, почти не уменьшившись в росте. Мне вдруг впервые стало ясно, что он был не намного выше меня, очень маленький. Наверное, я немного подрос, если заметил это. Мне стало ещё лучше, и пересохшие от недосыпа веки мои увлажнились.
— Ну, как наше самочувствие? — положил он руку на моё темя.
Рука была очень сухая, прохладная, и пахла мылом. Если я ещё недостаточно хорошо себя чувствовал до этого, то теперь полностью восполнил недостачу. Мне никогда ещё не бывало так хорошо. Испытывающих боли младенцев, сразу же замолкающих в этих руках, можно понять, припомнил я.
— Ты посидишь со мной? Ты ведь ещё не ложиться пришёл?
— Нет, ещё рано, — ответил он, — конечно, посижу.
— Ну, тогда расскажи что-нибудь, — схитрил я, — тогда я скорее усну. Они очень шумят.
Сквозь щель неплотно закрытой двери из столовой просачивались голоса наших, а из кухни — характерные звуки встряхиваемой копилки.
— Душу с них со всех вон, — добавил я. — Валя уже не уходит от нас?
— Продолжает уходить, — засмеялся Ди, — вот скопит достаточно приданого, и уйдёт.
Он встал, поплотней прикрыл дверь и вернулся на место.
— Хитрец, тебе следовало сказать не «расскажи», а «поговорим». Выражаться нужно точней, и с нужной интонацией, от неё многое зависит, если не всё. Одно дело сказать: дайте мне, пожалуйста, стаканчик чаю! Совсем другое: дайте мне, пожалуйста, стаканчик чаю.
— А третье дело, — встрепенулся я, — дайте мне, пожалуйста, стаканчик чаю. А то ведь дадут кому другому…
— Или вовсе не дадут, — оживился и Ди. — Например, сейчас я тебе отвечаю так: чай будет завтра утром. И всё же это не: Бог подаст, понимаешь? А как тебе на новом… старом месте, не перерос его?
— Нет, тут очень хорошо, — признался я.
— Понимаю, — произнёс он со значением, выдвигаясь ко мне из объявших его тёмных глубин спальни. — Но тебе придётся привыкать ко всему новому. К тому, чего нельзя изменить, нужно привыкнуть. Просто нет другого выхода.
Вообще-то я знал, что другие выходы есть, но промолчал: нам обоим такие выходы не нравились.
— Стойкость и пристойность, — вместо возражения напомнил я, — это наш девиз, я помню. А ты со мной обращаешься, как с больным в беспамятстве. Что же, на вашем совете ты был не на моей стороне?
— С чего ты это взял? Может, твоей памяти и недостаточно для большой карьеры, но для здоровья её хватает вполне. Так я и сказал на… совете. А заметил ли ты, какой симпатичный каламбурчик у тебя получился: пристойность и просто стойкость?
— Заметил, — надулся я. — Я его нарочно подобрал.
— А звуки ты ещё подбираешь? Или уже бросил, ускользнув от забот Ба?
— Мы ещё не купили пианино.
— А для каламбурчиков пианино не требуется, — подхватил он. — И для рифм тоже… Их-то ты не бросил, надеюсь, подбирать? А ну, попробуем… Ножницы.
— Ложь лица, — проговорил я, после заметной паузы.
— Ничего, — одобрил он. — Только медленно.
— А ты нарочно взял такое трудное слово, — запротестовал я.
— Не нарочно, а специально. А пишем ли мы что-нибудь новенькое?
— Нет, — ответил я. — Некогда. А ты?
— Я всё с моим доктором Заменгофом вожусь. А тебе скоро будет ещё более некогда, — сообщил он. — Ба уже договорилась о тебе в музыкальной школе вашего района.