Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2004)
Однако этот сюжетец появляется в романе не благодаря воспоминанию о прекрасной музыке или о “сластолюбии” (словечко-то откуда?), а благодаря фантазии, воображаемой картинке: Ставрогин, шагающий уверенной, твердой походкой, а рядом с ним мелко семенящий, забегающий сбоку, заглядывающий в глаза, угодливый, изворотливый Петр Степанович Верховенский, “странно напоминающий, — говорит Цыпкин, — одного моего знакомого, мы учились с ним в одном классе и даже почти дружили домами”. Знакомый этот — сын кухарки/домработницы и еврея-музыканта.
Был он “подвижный, озорной, обладал по наследству хорошим слухом, но презрительно относился к музыке, плохо учился и из седьмого или восьмого класса ушел в авиационное училище”. И когда Цыпкин встретил его случайно в аэропорту, тот уже не летал, барахлило сердце, работал, кажется, диспетчером; он проводил своего одноклассника до самолета, семеня рядом, быстро говорил, жаловался на жизнь, матерился.
Забавный сюжетец, не правда ли? Родной сын презирает то, чем занимается его отец, а некто посторонний, знакомый, смотрит на этого человека “почти как на бога”. Поставим здесь пока многоточие и попробуем подойти к роману Леонида Цыпкина с другой стороны.
Хрестоматийно, что мир художественного произведения целиком заключен в пространство между первой буквой первого слова первого предложения и точкой, поставленной в конце последней фразы.
Если вы сочиняете роман и даете одному из персонажей имя Достоевский, это вовсе не значит, что вы уже имеете образ, что вы обозначили характер. Характер складывается только из элементов, существующих внутри вашего романа. Вы должны не только создать характер, но и убедить того, кто откроет вашу книгу, что это не однофамилец, что это и есть Достоевский, образ которого существует у читателя независимо от вас. Иначе сказать, в каком-то смысле вам придется соотноситься, соперничать с самим Достоевским. Масштаб задан, и в этом масштабе трудно не потеряться. Ведь что бы вы ни делали со своим персонажем, о чем бы ни рассказывали — о его трудном детстве, о его болезненном характере, о его амурных делах, о его скупости или расточительстве, — читатель знает, что человек по имени Пушкин, Шекспир, Достоевский написал “Отцы пустынники и жены непорочны”, “Гамлета” и “Преступление и наказание”.
Вовсе не значит, что своего героя вы должны посадить за письменный стол, заставить его обкусывать перо, глотать из самовара стакан за стаканом крепкий чай или, прогуливаясь по комнате, диктовать стенографистке историю некоего игрока. Ваш герой — пока он ваш герой — может не сочинить ни строчки, но вы должны нарисовать характер того, кто — пусть за пределами вашего повествования — написал и может написать “Бедных людей” и “Братьев Карамазовых”.
Сконструированный из деталей, облюбованных в “Дневнике” А. Г. Достоевской, и каких-то черт Алексея Ивановича (“Игрок”), Достоевский в романе Цыпкина не просто эпилептик с тяжелым характером, это человек, который не в состоянии видеть и адекватно воспринимать действительность. И уж точно — не в состоянии судить о ней.
Вот один маленький пример: знаменитый спор Достоевского с Тургеневым, описанный самим Достоевским в письме к Аполлону Майкову и А. Г. Достоевской — разумеется, со слов Достоевского — в ее дневнике (издание которого повествователь листает в поезде).
Спор о России и Западе, проще говоря, спор западника и славянофила.
Вот — по письму — реплика Достоевского: “„Знаете ли, какие здесь плуты и мошенники встречаются. Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, то в этом сомненья нет. Ну вот Вы говорите про цивилизацию; ну что сделала им цивилизация и чем они так очень-то могут перед нами похвастаться!” Он побледнел (буквально, ничего, ничего не преувеличиваю!) и сказал мне: „Говоря так, Вы меня лично обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что я сам себя считаю за немца, а не за русского и горжусь этим!””
А вот из “Дневника” А. Г., записано в самый день разговора: “Когда Федя сказал, что он в немцах только и заметил что тупость, да кроме того, очень часто обман, Тургенев ужасно как этим обиделся и объявил, что этим Федя его кровно оскорбил, потому что он сделался немцем, что он вовсе не русский, а немец. Федя отвечал, что он этого вовсе не знал, но что очень жалеет об этом”.
Умно ли, глупо ли здесь выглядит Достоевский, понося немцев, он представляется несдержанным, но вполне адекватным человеком. Он даже посмеивается над истерикой, которую разыграл Тургенев.
Теперь посмотрите, как изображает эту сцену Леонид Цыпкин: “„Извините меня за некоторый беспорядок, — сказал Тургенев, перехватив взгляд гостя, — или, как говорят немцы, ’Unordnung’”. — „А по-моему, так вы уже давно немец, так что вам нечего и извиняться, — выпалил он невпопад, как всегда, когда хотел съязвить, но это только еще больше раззадорило его — шаг к краю пропасти был сделан. — И роман ваш целиком немецкий...” — теперь он летел вниз, и возврат уже был невозможен — лицо Тургенева странно передернулось...”
Поведение героя “Лета в Бадене” не только за гранью возможного, этот человек нуждается в немедленной госпитализации.
Зачем, спросите вы, Цыпкин, явно перебарщивая, стремится изобразить Достоевского еще более нелепым (выберем мягкое слово), чем он был? Зачем?
А зачем Цыпкин уверяет нас, что Достоевский считал “невозможным предоставление евреям равных прав”, если в той самой статье “Еврейский вопрос”, которую Цыпкин комментирует, Достоевский говорит ровно противоположное: “Несмотря на все „фантазии” и на все, что я написал выше, я все-таки стою за полное и окончательное уравнение прав...”
Зачем Цыпкин восклицает, прямо-таки ломая руки: “Евреев он даже не называл народом, а именовал племенем, словно это были какие-то дикари с Полинезийских островов”? Это опять о статье “Еврейский вопрос”. Хотите знать факты? Слово “племя” Достоевский в этой статье употребляет также и говоря о русских, и звучало оно в XIX веке совсем не так оскорбительно, как преподносит Цыпкин. Хотите знать, сколько раз в этой статье Достоевский употребляет слова “народ” и “нация”, говоря о евреях? Семнадцать раз — я не поленился пересчитать.
Антисемитизм Достоевского не подлежит сомнению, но зачем понадобилось Цыпкину это мелкое жульничество? Чтобы представить Достоевского каким-то особенным, патологическим антисемитом, ослепленным ненавистью до полной потери сознания, потерявшим разум?
И вот еще одна тема — те, кого, в отличие от Цыпкина и его “многочисленных знакомых или друзей”, Достоевский хотел видеть своими духовными детьми. Те, за кем он видел, иронизирует Цыпкин, “богоносное назначение”, “особый, неповторимый склад <...> ума и характера”, “тонкие, глубокие и даже целомудренные чувства, заложенные в душе каждого истинно русского”.
Цыпкин изображает нам целую галерею этих “детей”:
Некий “простолюдин в тулупе”, который ни с того ни с сего ударил Достоевского кулаком по шее, “Достоевский упал, шапка его покатилась по заснеженной мостовой <...> на лице его была кровь”.
Алкаши у гастронома на Восстания, 19 “соображали на троих, а чуть подальше, немного отойдя от магазина, уже можно было видеть фигуры людей с бледными, испитыми лицами — прислонившись к стенам домов, оставляя на своих спинах следы известки, они медленно и неотвратимо слезали на тротуар, лежа там до тех пор, пока их не подбирали специальные машины с красным крестом, — я шел по направлению к Невскому” (незаконный сын Цыпкин шел по направлению к Невскому, культурно размышляя о “тонких проблемах русской литературы”).
Карикатурный чудак Солженицын (подхвативший меч, которым Достоевский рубился с западником Тургеневым): из заиндевевшей бороды его свисают сосульки, и он размахивает этим мечом, впустую рассекая воздух, пока его соотечественники, законные, как и он, дети, “мирно спят” или “смотрят по телевизору международный хоккей, болея за родную команду”, а когда в телевизионных новостях этого Солженицына называют отщепенцем и подонком, соотечественники, “толкая локтем в бок соседа”, спрашивают друг друга: “Коля, а Коля… чего они его не расстреляли, а?”
Еще один — подкаблучный чудак Сахаров, подхвативший меч западника, но сделавший это исключительно — как всегда и уверял нас КГБ — волею жены: “Это она вложила ему в руку меч, и, когда он выпадал из его руки, она снова подавала ему меч и даже зажимала его руку в своей, чтобы меч не выпал, и направляла движение его руки, как это делают иногда с ребенком, когда обучают его письму”. Братья соотечественники “ненавидели его еще больше”, чем Солженицына, и “считали его евреем”, и они бы показали ему, но “указания на этот счет никакого не было”, и их “неприязненное и враждебное” молчание наивный Сахаров полагал молчанием “порабощенных”.