Арман Лану - Пчелиный пастырь
Сухощавый Пюиг остается в аду, в аду убитых солдат, собак с разорванными пастями, в аду узников, которых пытают, и тюрем, переполненных патриотами, которые поют «Марсельезу», когда их расстреливают.
Пройдя десять шагов, Лонги машет рукой. Не повышая голоса, Пюиг, смеясь над самим собой, бросает:
— Спасение и братство!
Эме спускается по тропинке, которая идет вдоль ручья, вздувшегося от тины. Этот спуск действует на него успокаивающе. Он потерял из виду англичанина и Раису. Он ускоряет шаг. Из пустой, все еще темной чащи леса (все свои копья-лучи солнце пока еще мечет только в верхушки деревьев) его окликают. Это она. Старик прислонился к дереву и сидит неподвижно, закрыв глаза. Тут же и саквояж из крокодиловой кожи. Лонги прижимает ухо к сердцу Моше. Он вытирает пот со лба измученного старика, под его белыми волосами щеточкой.
— Уходите, — говорит Раиса. — Спасибо вам за все. Я этого никогда не забуду.
Он говорит:
— Ну, что вы! — Смотрит на часы.
Где-то совсем близко слышится оглушительный колокольный перезвон. Путешественники встают. Дорога здесь расширяется, так что Эме и Раиса могут поддерживать старика с обеих сторон. Он шагает дальше. Вскоре они видят указатель:
НУРИЯ-ПУСТЫНЬ, 3 КМ
Шрифт странный… Эме выбрал свой путь, он выиграл партию. Партия… Ах да! Это слово сказал Пюиг: «Где бы ты ни был, даже если ты совсем одинок, ты должен олицетворять всю партию». Что ж, это справедливо. Справедливо для всех партий. Всю партию. Всего человека!
Среди шпилей проглядывает черепица. Лонги, Раиса и ее дедушка окружены солдатами в серых мундирах. Нет. Это невозможно! Это же немцы! Да, да, именно немцы! Ведь на них не жеваные кепи карабинеров! Это не Guardia civil. Ах нет! Они говорят по-испански! Это самая настоящая Guardia civil. Достаточно взглянуть на их ноги. Они носят эспадрильи.
В этот вечер канадский лейтенант Эме Лонжюмо — Мон-Рояльский стрелковый полк — лег спать в жеронской carcero duro[128].
Жерона — красивый город, тюрьмы там не такие большие, как церкви, но народу в них так же много, как и в церквах.
В камеру в два метра шириной, вся меблировка коей состояла из параши, втолкнули Эме и еще пятерых беглецов — один из них был американец. Дела Эме уладились на другой же день. La mañana — отличный эквивалент немецкого Morgen früh[129]. Эме вспоминает об учебнике испанского языка аббата Нумы и Пюига.
— Mi casa es suya. Мой дом — ваш дом.
И мысленно улыбается перед тем, как погрузиться в сон, такой же глубокий, как озеро Каранса.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Санта Эспина (Santa Espina)
Слово «нет», твердо противопоставленное грубой силе, обладает таинственным, идущим из глубины веков могуществом.
Андре МальроI
В конце января 1945 года офицер в полевой форме вышел из «джипа» с брезентовым верхом; «джип» вел довольно небрежно одетый солдат. Прохожих было мало, от морского ветра перехватывало дыхание. На светлой пилотке офицера было четыре нашивки; его длинный непромокаемый плащ, застегнутый на все пуговицы, хлопал по сапогам.
Он вошел в гостиницу «Каталонская». Как всегда, в приемной никого не было. Казалось, тут даже растения с толстыми стеблями не изменились с 1943 года.
— Есть здесь кто-нибудь?
— Иду, иду.
Появился Антонио Вивес, ставший еще более восковым, если только это возможно. Э! Галльская-то секира исчезла из его петлицы, теперь ее заменяет выставленный напоказ Лотарингский крест.
— Ба! Господин Лонги! Простите, я хотел сказать: господин майор! Ну, поздравляю вас! Вы прекрасно выглядите. Снимайте плащ!
— Я хочу остановиться у вас.
— Вы хотите сказать, у себя, господин майор! «Мой дом — ваш дом» — как говорят испанцы. В этом сезоне… Ох, в Баньюльсе такая каша!.. Я отведу вам ваш номер. Он не протоплен, но там есть электрический камин…
Да, и, однако, кое-что все же изменилось: вместо портрета, маршала над доской, где висели ключи от номеров, портрет Генерала. Правда, это не сразу бросается в глаза: то же место, та же рама.
— Ах, столько воды утекло! Немцы арестовали меня, посадили в Крепость. Меня спасло только Освобождение.
Лицо его становится суровым.
— В подполье меня, звали капитаном Бенуа.
Появился шофер, дуя на пальцы.
— Пауло! Тащи сюда мои вещи!
— Я так не исхудал даже во время дизентерии в тридцатом году в Макао… в Макао… О, господин майор, уж вы… — Он подмигнул: — Я понял, на чьей вы стороне, когда гестапо произвело обыск. Они приехали из Булу. Они все перевернули вверх дном…
Эме протянул ему пачку «Кемела». Вивес почтительно взял сигарету. Как в Макао. Нет. Не совсем так.
— Как в Сингапуре, — произнес он.
Кругосветное путешествие навсегда врезалось в память Дерьмовой Малакки, он же капитан Бенуа!
Пауло сгибался под тяжестью чемодана. Появилась служанка — новая служанка, — шаловливо помахивая пустым пакетом из-под молока.
— Молоко теперь только по карточкам.
— Будем пить порошковое, — сказал Вивес. — На войне как на войне! Покажи солдату комнату майора.
— Это какую же?
— Уж конечно, лучшую, Рита! Большую!
Рита игриво кивнула шоферу:
— Идите за мной, пожалуйста.
Так как она уж чересчур вызывающе покачивала бедрами, Пауло мог бы занести чемодан майора хоть на чердак!
Эме снова опустился в кресло, улыбаясь своей улыбкой с тремя ямочками. На стенных часах была половина шестого. За занавесками неистовствовал косой дождь. Вивес щелкнул выключателем, и желтый свет залил холл. Эме Лонги, любивший Мак-Орлана, вспомнил о «доме безрадостного возвращения».
Вивес говорил так тихо, словно в этом все еще была необходимость. Эме прервал его:
— Не можете ли вы уточнить дату появления гестапо?
— Вскоре после вашего отъезда. Я успел переслать вам два письма…
В глазах его блеснуло что-то неискреннее. Он распечатывал письма и читал их, прежде чем отдать почтальону!
— Это было до или после пятого августа?
— О, конечно, до!
— В начале июля?
— Пожалуй, что и так. После вашего отъезда они поместили ваш снимок в газете. Они учинили мне допрос с пристрастием. Они перерыли ваш чемодан — тот, что стоял в чуланчике, — и забрали его.
Стало быть, вот каким образом они нашли снимок, из-за которого Лонги так волновался! Значит, Анжелита тут ни при чем. Был момент, когда он заподозрил ее, позабыв о второй фотокарточке, — вечно у него все было в беспорядке.
— Они оставили только ваши рисунки.
Он произнес это с простодушным видом, который говорил: «Вот уж не повезло!»
— Их должно быть…
— Три.
— Совершенно верно. Три.
Три рисунка покойного художника: после Баньюльса Эме не прикасался к кистям и сделал всего несколько набросков в Палальде. В Алжире вообще ничего не писал.
Эме надел плащ.
— Дождь льет как из ведра! Возьмите хоть зонтик, господин майор!
Эме вышел на улицу, стараясь держаться поближе к домам. Он направился к морю. Там сверкающим топазом догорал день — догорал над Альбером, позади Канигу, в вышине, далеко от времени и пространства. Палальда, Заброшенная Мельница, Живодерня, Каранса — не стали ли они тоже страницами романа о том, кто остался в живых, как по очереди становились такими страницами поля войны — Тромборнское кладбище, Энский канал и песчаная Померания?
Дождь хлещет его по щекам. Альбер и Мадлош приобретают фиолетовый цвет анютиных глазок, оживляемый различными оттенками снега. Горы отсюда недалеко. И не войну с ее прожекторами приводит ему на память это освещение — нет, сейчас он вспоминает другой январь, январь 1939 года, когда постепенно пустела Испания. Ручка у помпы фонтана по-прежнему сломана. Рыбаки вытащили свои лодки на прибрежную гальку. На перекличку явились все.
Неужели в этом, несмотря на катастрофы, незыблемом мире вечно буду меняться один только я? Да, это действительно 1939 год, гибель Республики, агония, генеральная репетиция разгрома. Сейчас, как и тогда, Средиземное море — это сумеречное Балтийское, которое перед Малым островом гонит длинные, бушующие, пенистые волны. Остров весь в водяной пыли, и брызги сливаются с тяжелыми жемчужинами, падающими с облетевших платанов. Часы на мэрии не освещены. Лонги попал во Францию еще более бедную, чем та, какой она была, когда он вернулся из Германии. Война идет по инерции, точно лодка с выключенным мотором.
Эме пытается найти основную причину всех этих перемен. Он сворачивает на залитую водой дорогу между двух откосов, которая идет мимо мэрии и выводит к «Первым тактам». Он с грустью смотрит на дверь. Музыка, способная пробудить мертвых в Судный день, теперь уже не раздается в подвалах большого незрячего здания.