Тадеуш Бреза - Стены Иерихона
- Знаю, знаю, - тихо бормоча, уверял Генрик, и тон его становился сдержаннее, он пытался дать понять, что знает это даже лучше других.
Кстати, то ли разговор с Ельским его успокоил, то ли он и пришел уже успокоенным, но с лица его исчезло то злое и усталое выражение, с которым он вбежал недавно вечером на прием к Штемлерам. Обида, которую он испытывал всякий раз, вспоминая, что брат его в тюрьме, как-то сгладилась. И он даже ощущал слабенькую нежность к брату, но не оттого, что лучше теперь понимал его, а потому, что час назад узнал об аресте в Румынии за принадлежность к "железной гвардии" 'множества лиц, связанных узами родства с видными правительственными чиновниками. Он почувствовал себя лучше. Ярость сменилась тонкой иронией.
- Наконец-то у него будет какое-то звание.
Он повернулся к родителям.
- Никто теперь не сможет оспорить, что у нас в семье есть интеллектуал. Это будет зафиксировано приговором самого суда!
И покрутил головой.
- Этот Янек... - Дикерт задумался. - Если бы уровень его пристрастий был равен уровню его способностей, может, и дорос бы до уровня мыслящего человека. Чудачество еще не интеллектуализм, как и нервный тик-не спорт. Ни то, ни другое ничего не пробуждает в человеке.
Он взглянул на полотно Матейки.
- Рамы, рамы, - жалобно воскликнул он. - Сегодня я был на обеде у Леона Барычека. Болдажевский уже слышал о наших неприятностях. Прекрасно говорил о том, как Янек разочаровал его. Об измене, которую тот совершил. Старая Варшава! Но что она для него!
Дикерт был в смокинге. Сунул палец за белый, тугой воротничок. Поморщился.
- Что-то сегодня давит, растолстел я, что ли? - Но это отвлекло его лишь на миг, он снова обратился к действительности. которая доставляла куда большую боль. - Видишь, - он смотрел на Ельского глазами, в которых еще стояли слезы, напоминавшие о его возне с воротничком, - Болдажевского поразило то же самое, что и меня. Как же так. Стало быть, это ничего не значит?
И он замахал руками во все стороны, указывая на картины, коврики, горки и многочисленные бра на стенах, трехрожковые, на маленькие абажурчики, надетые на не горящие сейчас лампочки, чуть набок, напоминавшие шляпы, надвинутые на лбы пассажиров, заснувших в дороге.
- Среди всего этого вырасти, - поражался советник, - и ничего из этого не вынести. Чудо'какое-то.
Он взглянул на родителей, немного поколебался, но заставил себя не утаивать правды оттого только, что она беспощадна.
- Может, тупость. Полнейшая тупость.
Но того, что он ожидал, не произошло: родители оставили Янека. Только вину его они как бы брали на себя, молча, опустив глаза. Голос Генрика Дикерта снова стал сладким:
- У Барычеков была Буба Черская. Я заметил, ее и вправду покорила меблировка особняка. Глаз не могла оторвать.
А он-от нее! Дикерт давно знал эту честолюбивую и бесцеремонную девицу, которая презирала все, что не было силой, богатством и значительностью. Говорили, что у нее есть любовники, но то ли это было неправдой, то ли она подбирала лишь мужчин, умеющих держать язык за зубами, ибо никто из посторонних не знал ни одного факта, за который мог бы поручиться. Может, пристрастия ее покрывала столь плотная завеса тайны потому, что она вербовала себе друзей исключительно из среды молодых чиновников, которые понимали: огласка их отношений с дочкой министра, как и разбалтывание служебных секретов, могла бы испортить им карьеру. Барышню эту боялись главным образом из-за ее невоспитанности, никто не осмелился бы утверждать, что она отомстила или нагадила кому; одной ее наглости было достаточно, чтобы стараться избегать ее. Но как это сделать, когда что ни бал, прием или какая-нибудь прогулка, если они действительно были высокого ранга, никак не могли обойтись без нее. Да к тому же разве кто сомневался, что, коли она уж решилась бы наконец выйти замуж за кого-нибудь из этих молодых подчиненных отчима-а сколько их после первого же поцелуя руки постоянно отбывало у нее испытательный срок, - то любому из них это сулило прекрасную и вполне гарантированную карьеру. Генрик мечтал о Бубе.
- Подумай, - взывал он к воображению Ельского, - она, сама современность, которая каждый сезон меняет у себя мебель, даже она была сражена такими вот Барычеками, этим своего рода Ланьцутом варшавской буржуазии.
Ельский слушал. Он тоже никогда не был любовником Бубы, поскольку она не переходила определенных границ. Соглашалась посещать лишь друзей, которые жили одни и изредка принимали гостей. В гостиницу, меблированные комнаты или холостяцкую квартирку с входом через кухню она никогда бы не пошла. В сердечных делах она держалась священного принципа: любой ценой надо соблюдать приличия, а остальное в руках провидения.
-- Она очень странно вела себя по отношению ко мне! - Генрик был не в силах не поделиться тем, что его тревожило. - Я страшно боюсь, что это уже отголоски дела Янека.
- Она была холодна? - заинтересовался Ельский.
- Нет. Но совсем не такая, как обычно.
- Значит, все зря! - вздохнула госпожа Дикерт. Генрик отмахнулся, давая понять, что он еще не сдается.
- Я сумею ее убедить. Попытаюсь.
Госпожа Дикерт говорила о Янеке.
- Ты ничем ему не можешь помочь.
Тогда Ельский рассказал о Козице. О влиятельном офицере разведки, который интересовался особой Янека. Он познакомился с ним в ходе какого-то следствия и отнесся к нему с уважением.
- Ох уж эти наши офицеры! - Генрик надул губы.
Ельский согласился, но ведь Козиц именно это и дал ему понять. Даже как будто бы разрешил в случае чего обратиться с просьбой.
А он многое может.
Дикерт не решил, поддакнуть ли Ельскому, дав знать, что ему ведома роль Козица, или продолжать реагировать на все презрительной миной. Эти сомнения обратили его гнев совсем в другую сторону.
- А я бы, - закричал он, - не позволил ему из тюрьмы и носа высунуть. Такой брат-враг, такой сын-враг. Наивреднейшая личность. Из-за таких людей рушится вся общественная лестница;
кто принадлежит к элите, должен быть элитой! Куда же, черт возьми, должны стремиться низы, если мы, верхи, станем кидаться вниз. Значит, нет верхов, значит, незачем в жизни стараться, значит, нигде на этом свете не может быть хорошо!
Это цинизм, скептицизм, это нигилизм. Янек недотепа и просто ничего не понимает. Ни в искусстве, ни в благосостоянии, ни в культуре. И того урона, который он нанес. Как же к нему должны отнестить наш сторож, наш лавочник, наш мусорщик.
Все они карабкаются вверх, сами или с помощью своих детей, толпа боготворит представителей буржуазии, отец президент, сенатор, такой видный домовладелец, для них он олицетворение величия, о каком можно только мечтать, а этот спускается со священной горы и поворачивает вспять поток, который пробивался вверх, говоря ему, что незачем тратить силы. Это предательство класса, это предательство народа и предательство человека.
Он стал кричать на родителей, так как ему показалось, что они собираются возражать.
- Знаю, знаю, вытащить его и отослать куда-нибудь подальше. Одним махом с ним покончить, чтобы навсегда с глаз долой.
Я хочу того же самого. Как-никак он мой брат. У меня тоже сердце есть. Но с теоретической точки зрения, как честный гражданин общества, я осудил бы его и беспощадно покарал.
Накипь, накипь, которую надо счистить.
Голова старика тряслась. Боль старит детей, стариков превращает в детей. Бывший президент залепетал так невразумительно, что даже Генрик, заподозрив недоброе, отпрянул от него.
- Не говори так, ради бога, - отец не просил, а предостерегал. - Мы, как и ты, когда-то давно кричали у себя в клубе: бандиты, отбросы, безумцы! А сегодня-они у власти. Выкинули меня из президентского кресла. Лучше ты сам будь поосторожнее!
Генрик недовольно смотрел на отца, только по глазам Ельского он понял, что, бесспорно, можно опасаться и этого. Тем временем взгляд старика прояснился.
- Прости меня, - прошептал он. - Может, это и глупо, что я сказал. Но, видишь ли, я так давно живу на свете.
VII
Ты? Ты! С каких это пор мы стали на "ты", недоумевал Чатковский. Но признавал этот факт и даже не выказывал сомнения, лишь удивлялся этому, будто собственному старому письму, написанному в уже выветрившихся из памяти обстоятельствах, которые можно сравнить со скалой, каменистым островком, остатком погрузившейся в воду суши, - в жизни оно ни на что не нужно, хотя и держится на ее поверхности. Да, огонь в своем стремительном наступлении сжигает не все, бывает, перескочит через что-нибудь, оставит себе на следующий раз, понуждая изумиться тому, что он признает исключения и способен пощадить, он, столь неумолимый. Точно так же и время, которое, возможно, то же самое, что и огонь, только очень медленный.
Жизнь выгорает сегодня, прошлое-в памяти, порой от самой буйной жизни остается горстка пепла, ничего ни для нынешнего дня, ни для воспоминаний. Поскольку, если быть точным, их, воспоминаний, и нет, есть только проблемы, временно отложенные.