Джонатан Эймс - Дополнительный человек
Лагерфельд возвращается
К концу апреля светская жизнь Генри снова расцвела. Две леди вышли из больницы; Вивиан Кудлип и несколько других вернулись из Палм-Бич, позвонила и Марджори Маллард, бывшая невеста, – она простила его за отъезд во Флориду и заявила, что вернула его имя в завещание. Звонила также Лагерфельд.
– Лагерфельд вернулась, – сообщил мне Генри и объяснил, что у нее произошла ссора с Лоис из-за чека за обед. Таким образом она порвала с Лоис и восстановила отношения с Генри.
В первые выходные мая Лагерфельд пригласила Генри на открытие Национального клуба искусств. Он попросил меня присоединиться к ним. Я был счастлив. У нас с ним так давно не было общих дел.
По дороге в душ в тот субботний вечер, готовясь к выходу в свет, Генри, как обычно, остановился у изножья моей кровати, завернутый в зеленое полотенце. Я лежал и читал.
– Хотел бы я знать, что задумала Лагерфельд, – сказал он. – В последний раз, когда я ее видел, на ней был жемчуг, как у Барбары Буш, и она заметно похудела. Она сказала: «Я попала туда». Куда она направлялась, я не знаю. На ней был значок, на котором было написано «Сделай это». Сделай что, как ты думаешь?
– Секс? – спросил я.
– Нет. Она не интересуется сексом. Она может отпустить вульгарную шутку, если пытается добиться от какого-нибудь критика-гомосексуалиста бесплатного билета, но это предел ее сексуальной жизни, – сказал Генри и направился в душ.
Когда он вышел, на его лице было задумчивое выражение. Он нанес на волосы тушь, зеленое полотенце было теперь влажным и прилипало к нему. Это была минута, которая так часто повторялась в нашей жизни, – я лежал на кровати и читал (на этот раз «Книжное обозрение Нью-Йорк таймс»), а Генри выходил из ванной, готовый к новому событию, и останавливался передохнуть.
– Это словно пьеса, – мрачно сказал он. – Мы просто двое людей, двигающихся вверх-вниз, вверх-вниз… По одному сценарию это могла бы быть битва того, что мы имеем, с тем, чего не имеем. Хотя я не борюсь с имущими просто потому, что сам ничего не имею. Я не сделал никаких необходимых шагов к изменению.
Он отошел от меня. Вид у него был необычно смиренный. Генри прошел на кухню. Было слышно, как скребется мышь.
– Мы наконец должны поймать эту мышь, – услышал я из-за дверного проема. – Это может стать одним из мотивов. В «Трех сестрах» они все время пытаются уехать в Москву, но так и не уезжают. Мы все время пытаемся поймать мышь, но нам это не удается… Я говорю о России, но так туда и не еду. Мы ничего не делаем. То же самое с размораживанием холодильника…
– Или с поисками «Генри и Мэри всегда опаздывают», – подхватил я.
– Ну, это безнадежно, – сказал Генри, но мои слова заронили в его голову мысль. Мы с ним сотрудничали. Он продолжил: – Это может стать кульминацией, когда она найдется.
– Может быть, когда мы разморозим холодильник, она окажется в одном из ледяных блоков. Хороший конец пьесы – когда другая пьеса находится.
Я не мог видеть Генри, я все еще лежал, но теперь он стоял в своей комнате у шкафа (я знал в квартире каждый звук). Он рассмеялся на мое предложение закончить таким образом пьесу о нас, и от этого мне стало очень хорошо. Мне редко удавалось заставить Генри смеяться. И было особенно лестно услышать его смех сейчас, когда он постоянно грустил оттого, что ничего не имеет, и оттого, что мы просто двигаемся вверх и вниз.
Обсуждение пьесы явно придало ему энергии. Он начал активно рыться в шкафу.
– Вот теперь эта вечная проблема – чистая рубашка, – пожаловался он. – Хотя это просто Лагерфельд, для нее не обязательно быть слишком чистым.
Я продолжал читать «Книжное обозрение», хотя уже пора было идти в душ, но в «Обозрении» были напечатаны отрывки из дневников Эдмунда Уилсона, которые он вел в конце жизни, и они были очень интересными.
Несмотря на то, что Генри сказал мне несколько недель тому назад, что я не знаю, кто такой Уилсон, я его знал и теперь хотел продемонстрировать свою искушенность перед Генри, прочитав ему короткий отрывок из дневников, который я только что пробежал. Там упоминался Чехов, а Генри только что вспоминал «Трех сестер». Это было замечательное совпадение. Я позвал его:
– Хочу прочесть вам кое-что.
– Почему ты еще не готов?
– Через минуту залезу в душ.
– Что ты хочешь сказать этим «залезу»? Откуда ты берешь такие слова? Звучит просто смехотворно.
Я проигнорировал его и продолжил:
– Это отрывок из дневника Эдмунда Уилсона, написанного в 1961 году. Очень хороший. Он писал: «Подобно тому как персонаж одной из чеховских пьес сказал себе, что он человек восьмидесятых, я обнаружил, что являюсь человеком двадцатых. Я все еще ожидаю чего-то восхитительного: напитков, оживленных разговоров, веселья, свободного обмена идеями – о чем Скотт Фицджеральд сказал: кое-где вещи «мерцают». Теперь я пытаюсь дисциплинировать себя, чтобы не выглядеть глупым в этом смысле». – Я закончил читать. – Мне нравится, как он написал о «мерцании» Фицджеральда.
– «Мерцание», – усомнился Генри. – Мне больше нравится то, что сказал Керуак. Он искал ЭТО.
– Вы читали Керуака? – спросил я. Я прочел Керуака в колледже, но не отрекся от пристрастия к англичанам, пишущим об английских джентльменах, хотя и принимал роман «На дороге» с его американской романтикой.
– О да, – сказал Генри. – Мы с Керуаком принадлежим к одному поколению. Он совершил великий эксперимент. Печатал все, что в голову взбредет, на рулоне туалетной бумаги. Он был словно Рембо. У него был великий друг, Кэссэди… Мы с Лагерфельд словно Керуак и Кэссэди. Нам нравится мчаться на высокой скорости в поисках Этого! Этого! Этого!
Лагерфельд на самом деле была неподалеку, когда он говорил о ней подобным образом, так что я поскорее залез в душ, потому что мы вскоре должны были забрать ее.
Приняв душ и надев синие блейзеры, мы вышли из квартиры. Когда мы спускались по лестнице, блейзер Генри на мгновение задрался на спине, и я увидел, что он надел брюки, порванные на шве, отчего блеснула его голая белая задница.
– Генри, ваши брюки порваны! Почему вы не надели белье?
– Белье полнит. Вот именно. Без него я кажусь гораздо стройнее.
– Но когда пиджак задирается, виден ваш зад.
Мы остановились в коридоре, где жил Гершон. Генри застегнул блейзер на все пуговицы, чтобы он не задирался. Ему показалось этого достаточно, поскольку он не собирался карабкаться обратно вверх по ступенькам и менять брюки.
– Пока на брюках нет пятен от мочи, с ними все в порядке, – сказал он. – И даже если зад торчит, они там все равно не поймут, что на самом деле увидят. Будет полно старых дам. Они подумают, что это новый фасон.
– Ну, если он все-таки сверкнет, я подам вам сигнал, – пообещал я.
– Хорошо, что мы не во Флориде. Меня бы арестовали. Во Флориде больше не позволено демонстрировать зад. Вот почему их называют южными задницами. Теперь вместе с задницами они выживают рабочий люд с Юга. А это дискриминация.
– Я знаю, вы мне говорили, – сказал я.
– Почему ты запоминаешь все, что я говорю, но не можешь распознать хотя бы одну строчку поэзии?
Я не ответил. Я был собакой. Генри пинал меня и пинал, но я все равно таскался за ним хвостом, и, когда он одаривал меня кусочком печенья, маленьким комплиментом, моя любовь к нему становилась безмерной, все раны бывали прощены.
Выйдя из дому, мы направились к автомобилю Генри. Я видел его «кадиллак» припаркованным на улице, но это была моя первая поездка в нем. Это был «эльдорадо» канареечно-желтого цвета. Он был даже больше, чем мой «паризьен». Ни один из приборов на приборной доске не работал, а на полу валялись газеты и кофейные чашки, так что автомобиль походил на «скайларк».
– Его, должно быть, довольно трудно парковать, – предположил я. – Он слишком большой.
– Это не проблема. Проблема в другом – он жрет галлон бензина на четыре мили. Это подрывает мои финансы.
Мы проехали через Верхний Вестсайд, чтобы забрать по пути Лагерфельд, и на углу Девяносто шестой улицы и Вестэнд-авеню Генри показал на один из домов.
– У меня был друг, – сказал он, – который жил здесь. Когда он переехал в квартиру, там остались хлысты, забытые прошлым владельцем, и благодарственные записки от Джона Гилгуда с похвалами еде.
– Странно, – сказал я.
– Вот именно.
Дом Лагерфельд находился на Сотой улице, между Вестэндом и Бродвеем. Она ждала нас в вестибюле. Хромая, она двинулась к машине – сказала, что у нее опухло колено, – и я открыл перед нею дверь. Она уселась на переднее сиденье.
У нее с собой была трость, и на ней были характерные очки с толстыми стеклами, а также громадное черное платье с белым воротником. Может быть, она и похудела немного, но все равно оставалась очень тучной, может быть, тянула на две сотни фунтов или даже больше. Я ехал позади и смотрел на их аккуратные прически: на покрытые тушью зачесанные назад густые волосы Генри и на клубнично-белокурые локоны Брунгильды Лагерфельд. Я думал о них как о своего рода современных Керуаке и Кэссэди, отправившихся на поиски бесплатных обедов, выпивки и веселья.