Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2010)
Свободное время… Мне всегда казалось это чем-то неслыханным, но вот с некоторых пор и я, кажется, познал, что это такое.
Мой пропущенный джаз
Это случилось во время болезни, не слишком долгой, но достаточно тяжелой — я не только не мог подняться с постели, но даже пошевелиться. Такое со мной приключилось впервые. Читал книги, читал рукописи, которые привозила жена, но глаза в конце концов уставали, тем более лежа читать не привык, особенно с карандашом в руке, и вот тут-то и объявилось оно — то самое свободное время.
На помощь пришла музыка. Я не бог весть какой меломан, вообще не меломан, а если начистоту, то — в музыкальном отношении полный невежда, но мне все больше и больше нравилось слушать джаз, благо я мог делать это хоть круглосуточно, поскольку именно в таком режиме работает в Москве на диапазоне 89,1-FM “Радио-джаз”.
Там нет комментариев знатоков. Там редко объявляют названия композиций и имена авторов. Не раскрывают исполнителей… Да я как-то и не нуждаюсь в этом. Мне просто хорошо, а когда человеку хорошо, то надо ли ему еще что-то!
Понимаю, это восприятие дилетанта, да и еще дилетанта сильно припозднившегося. Джаз пришел к нам (говоря “к нам”, я подразумеваю прежде всего Симферополь, где протекла моя юность) в конце 50-х, когда я учился в автодорожном техникуме и, конечно, слышал об Утесове, слышал об Эдди Рознере, но моим первым и, сдается мне, единственным проводником в мир джаза был мой сосед по двору Алик Половков, которого я уже упоминал на этих страницах. Сын того самого алкоголика, который вытащил меня, сиганувшего из лодки в море, он перенял от отца не только любовь к спиртному, но и страсть к музыке. Раз или два он по-дружески давал мне подудеть в огромную тяжелую отцовскую трубу, впоследствии сгинувшую невесть куда. Продали небось… Но самого его играть не тянуло, зато слушать мог часами. Где слушать? Джазового радио тогда не существовало, а редкие гастролеры не задерживались в унылом Симферополе, прямиком проносились в блестящую Ялту. Но был в нашем областном центре ресторан “Астория”, с оркестром, как полагается, и вот под его окнами, в теплую погоду раскрытыми настежь, Алик пропадал часами. А нередко и я с ним.
Он знал каждого музыканта по имени. Он знал весь их репертуар. Он с первого такта с предвкушением называл вещь, которую они начинали играть, и я не столько слушал эти мелодии, сколько видел их, отраженные, на его маленьком, прыщавом лице, увенчанном модным клоком волос. (Во дворе его, облаченного в брюки-дудочки и яркую рубашку, именовали, конечно, стилягой.) Каким вдохновенным казалось мне это лицо! Каким красивым! Каким счастливым! Я при всем старании не испытывал и толики этого счастья, я прозевал свой джаз — всему ведь свое время! — но он, великодушный, смилостивился надо мной, отыскал меня спустя много лет распростершимся на одре болезни и одарил меня если не сполна, то в той мере, на какую я был способен. Словно Алик, умирая в тридцать с небольшим от своей водки, завещал ему найти меня, когда наконец я освобожусь от своего дурацкого бумагомаранья, и показать, что никакие слова на свете не в силах заменить звуки.
Оркестр заканчивал играть в полночь, и тогда Алик уходил домой, а то, подозреваю я, торчал бы под окнами “Астории” день и ночь.
Чехов. Другая музыка
“Я готов день и ночь стоять почетным караулом у крыльца того дома, где живет Петр Ильич…” Да, это — Чехов, сдержанный, ироничный, “объективный” Чехов! “Посылаю Вам, — пишет он Петру Ильичу, — и фотографию, и книги, и послал бы даже солнце, если бы оно принадлежало мне”. А спустя два с половиной года публикует маленький рассказ “После театра” — единственную свою вещь, сюжетной завязкой которой служит эстетическое переживание героя. Не какие-то внешние события, а эстетическое переживание.
Чем вызвано оно? Какое произведение искусства толкнуло Чехова на столь необычный для него литературный ход?
Произведение это — опера Чайковского “Евгений Онегин”. Именно после нее героиня рассказа шестнадцатилетняя Надя Зеленина пишет письмо, на которое в обычном состоянии ни за что не отважилась бы…
Думал ли я, отправляясь в Таганрог, что встречусь здесь не только с Чеховым, но и с Чайковским тоже! Вот как произошла эта незапланированная и оттого особенно волнующая встреча.
Спустившись к морю, медленно брел вдоль кромки серого мартовского льда, уже кое-где растаявшего, и вдруг, подняв голову, обмер: высоко над обрывом парил, освещенный солнцем, замок. Через час я был возле него. Отсюда, с улицы, он выглядел не столь внушительно, поугас загадочный средневековый колорит, но как ожило это мертвое, из красного кирпича здание, когда я прочел на его фасаде, что дом этот принадлежал брату композитора, Ипполиту Чайковскому и Петр Ильич трижды бывал в нем!
Однако не с этим домом, в одной из комнат которого играл на рояле великий композитор, связано у Антона Павловича первое в жизни музыкальное (вернее, музыкально-театральное) впечатление. С таганрогским театром связано оно. С фантастическо-комической оперой Жака Оффенбаха “Прекрасная Елена”, которую давала труппа Вальяно.
Сохранилась афиша этого театра. “С дозволения Начальства” стоит сверху, а внизу — “цена местам”. От восьми рублей (ложи литерные) до тридцати копеек (галерка). Но даже эти копейки надо было откуда-то взять, и тринадцатилетний Антон с младшим братом Иваном терпеливо копили их, пока не набралось, наконец, заветных шесть гривенников.
Отправляясь в театр, братья понятия не имели, что увидят там. Тем сильнее было впечатление. На обратном пути, рассказывал много лет спустя Иван Павлович, “мы всю дорогу, не замечая ни погоды, ни неудобной местности, оживленно вспоминали, что делалось в театре”…
“В человеке должно быть всё прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли”. Слова эти, девальвированные бесконечными повторениями, утратили для нас свою изначальную свежесть, но попробуйте услышать их так, будто они произносятся впервые, и вы явственно различите, что это — слова артиста. (Не путать с актером!)
Чехов был им не только в своих произведениях, но и в жизни, каждодневной жизни, вплоть до последнего своего вздоха. С улыбкой выпил он, вспоминает Книппер-Чехова, бокал шампанского, повернулся “на левый бок и вскоре умолкнул навсегда”.
Чтобы умереть так, надо обладать не только могучей волей, не только способностью — редчайшей! — видеть собственную маленькую жизнь в общем потоке бесконечного времени, но и безупречным чувством прекрасного.
А еще — особым отношением к судьбе, которой он, несмотря на скупость отпущенного ему срока, успел-таки воздать благодаренье.
Экстенсивная литература 2000-х
Абдуллаев Евгений Викторович - поэт, прозаик и критик. Родился в 1971 году в Ташкенте. (Стихи и прозу публикует под псевдонимом Сухбат Афлатуни.) Окончил философский факультет Ташкентского государственного университета. Лауреат "Русской премии" (2005), молодежной премии "Триумф" (2006). Живет в Ташкенте.
Статья Евгения Абдуллаева продолжает разговор о современной поэзии, начатый в №?1 журнала за этот год И. Кукулиным и продолженный в № 4 Л. Костюковым.
В начале — личное. Новое столетие я встречал у себя в Ташкенте с высоченной температурой, с нетронутыми салатами и таблетками у изголовья; ровно в двенадцать добавился колокольный звон (рядом находился женский монастырь) и поздравления через громкоговоритель (с другой стороны находилась женская колония).
Так начались мои «нулевые». Пошли годы, напоминающие тревожные телефонные номера: «01», «02», «03»... Падали башни, взрывались поезда, рос ВВП, жить становилось лучше, но не веселее.
Правда, была литература.
Девяностые были для меня годами, почти по Боэцию, «утешения философией»: читал философов и жил дальше. «Нулевые» — хотя философия, конечно, никуда не делась (вон стоит в шкафу) — стали годами «утешения литературой».
Поскольку — перехожу к главному — где-то на границе девяностых и «нулевых» я окончательно перебрался «...с черного хода в литературу, / где канделябры, паркет и булавки» (Глеб Шульпяков).
Паркета и канделябров в моей литературе, правда, не было (возникли только в конце «нулевых», когда взялся за историческую прозу). А булавки были, булавки хорошо помню; и сам на них садился, и другим щедро подкладывал. И все это было прекрасно.
О ней, о литературе «нулевых», и пойдет речь. Теперь надеваю очки и начинаю говорить серьезно.