Владимир Личутин - Миледи Ротман
— Ну почему же? Ходил на ворги, нашел первых обабков, сварил грибницу. Хотел за стол сесть, похлебать, а одному грустно. Вышел на улицу, думаю, дай позову в гости первого встречного, а тут ты. Бог, значит, послал.
Братилов отчего-то смолчал о домовушке, вышедшей в его изобку из подпечка.
— Раньше ты Бога почасту не вспоминал. Что-то все к Богу кинулись, как в партию, — задумчиво, испытующе, будто проверяя себя на особую готовность, сказала Миледи.
— Значит, все к хорошему, а не к худому. Значит, к переменам, к новинам. Мы долго спали, вдруг очнулись, а нам — раз дубиною по башке. И зачем просыпались? И давай пить. А человек для счастья рожден, как птица для полета. А не для сна. Умрем — выспимся. Нас ожгли дубиною, мы зачесались, заскребли затылок, и слава Богу. Кто-то помирать побежал, а иные — жить. Нет нас прежних, зато станем новыми.
— Ну, как сказать. Прежние-то всегда лучше новых. — В словах женщины снова прозвучал намек. Миледи застенчиво улыбнулась, приотряхнула с ресниц слезинки, промокнула платочком в обочьях, как фокусница, выдернув носовик из узкого рукава. — Все думают, что сон — смерть. А для меня сон — это жизнь. Во сне-то куда интереснее жить, я там полнее себя чувствую и до конца. Вот потерялось будто бы безоблачное детство. А оно не теряется. Вот вижу сегодня во сне: солнце светит, лужи сияют, и я через лужи прыгаю в валенках. Прыгаю и хохочу. Думаю, надо же: зимой в сапогах ходила, а тут в валенках. И дивлюсь, и смеюсь. И так хорошо мне, так радостно. И тут ты. Это ж ты во сне мне наснился. Не видела, но знаю, что ты…
— Значит, я серый валенок. Хорошо хоть не пим дырявый.
— Ну а кто же, по-твоему? Валенок и есть. Весь мохнатый, пушистый, теплый, волосатый. Растрепанный, как воронье гнездо.
— Смейся, смейся… Ладно хоть не чайник с ручкой. Я — старый разношенный валенок с обсоюзками. Летом никому не нужный, меня все швыряют с печки на полати, суют под голову вместо подушки, шпыняют кота, дубасят по спине шкодливого мальчишку, если не попался под руку ремень, кладут зеленые помидоры, пихают под зад на лавку, бродят в сени по нужде, режут на заплаты и пыжи для патронов, выкраивают подстилки, карнают под калишки-басовики, раздувают самовар, во мне поселяются гомозливые мышки и сносят туда, как в склад, всякий провиант, что сумеют утащить у хозяев. То есть меня пользуют и честят кому как придет на ум, и для всех я податлив и ласков. Но зато в зиму без меня ни шагу, я с ноги не слезаю, меня баюкают, ставят на горячие кирпичи, мне всюду почет, меня любовно поглаживают, когда затоскуют колени и сведет ревматические костомахи. Если летом я казачок, мальчик на побегушках, меня и моли могут запросто отдать на съедение, забыв на подволоке, иль на мосту в сундуке, иль в ларе на повети, то зимою я стою за старосту и верного дворецкого, что весь большой дом ведет без утруски… Миледи, я согласен быть старым мохнатым валенком, чтобы не слезать с твоих прелестных ножонок, тетешкать и нянчить их, как малых детишек, обласкивать твою нежную кожу, покрытую персиковым пушком, чтобы ты была всегда здоровехонька. И когда поймешь, что без меня шагу ступить не сможешь, вот тогда и полюбишь. А куда деться, верно?
— Ты сладкоголос, как Ротман. Когда в замуж улещал, он пел мне на ушко, как соловей. Вот и в тебе, Алеша, пропал поэт… Ну дак что, идем мы хлебать грибницу иль закусим сладкими, как халва, словами и, пока не обидели друг друга, разойдемся миром? — И опять в словах Миледи прозвучал особый намек, который не проскользнул мимо навостренного слуха Братилова. — От одного ожидания у меня слюнки капают, как у собаки Павлова. Иль ты наврал мне про грибы?
— Алексей Братилов никогда не врет. Он не имеет такой моды, чтобы врать.
Алексей нарочито надулся и пошел вперед, не оглядываясь, лениво загребая босыми ногами рыжую, ломкую от пыли траву. А так хотелось оглянуться: идет-нет следом Миледи? Иль черт повязал уже веревкой, подталкивая ко греху? А может, соступила бочком на тропинку, повитую осотом, и растаяла в болоте, как девка-маруха? Но Миледи догнала Алексея у крыльца и решительно подтолкнула в спину, словно бы торопя, приневоливая поскорее скрыться в сенях от чужого догляда. Разнесет старуха-сорока блудливую весточку по верхнему околотку, не припозднясь. Ну и пусть… Она, Миледи, хоть и не разведенка, но почти уже баба вольная. Ведь не по паспорту живем, а по сердцу. А сердце ныне — как камень-аспид, и нет в нем места для Ротмана.
Миледи огляделась в келеице художника и не нашла в ней перемен; разве что еще более состарилось житьишко, скособочилось, накренилось каждым суставчиком, и даже истертый диванишко пошел юзом к боковому окну. С разочарованием оглядела она бобылий угол и со странным отчаянием, будто норовила сюда вступить хозяйкою, не нашла для себя места. Как закодоленная кобыла ходила Миледи на привязи, выбивая себе в траве обреченный круг, и вырваться из горькой участи не было сил. Миледи поискала глазами, куда бы сесть, единственный колченогий табурет был занят картонками. Опустилась на диван и, подобрав ноги, занимая себя, вернее, скрывая растерянность и печаль, принялась перебирать почеркушки и подмалевки, ту кипу этюдов, что приволок художник с вольного выпаса, с дикой натуры и теперь вечерами, придав наброскам игры, готовился разносить по Слободе, выменивая на кусок хлеба. Ржавое болотце, чахлая сосенка меж цветных, по-северному зазывистых мхов, клин гусей, тающих в тоскливой мороси.
— Заклинило тебя, Алеша. Тебя бы по голове кувалдой, — стараясь развеять тоску, сказала Миледи. — По черепушке кувалдой. Хоть бы что приснилось. Зачем душу-то рвешь? — Миледи скуксилась, задрала веко, выдергивая невидимую ресничку, угодившую капризно в самую зеницу, и не сдержалась, всхлипнула.
Братилов удивленно взглянул на гостью, пластая ржаную ковригу на толстые ломти, будто в гости пришел знакомый истопник из кочегарки, чтобы закусить горькую. Миледи вздернула плечами, извиняюще улыбнулась.
— Не пойму, что со мною? Плачу и плачу. Я же была каменная, слезинки не выжмешь, я была железная леди, вроде Тэтчер. А нынче старею, что ли? И сны старушьи, с причудой. Видела намедни белого коня с крыльями. Высоко летит, хвост трубой. А на нем люди. Я хочу к ним, а меня не пускают. Но лестницу сбросили, я ползу, ползу, а вниз посмотреть боюсь. Страшно. Вот взгляну и упаду. Ну, лезу, лезу… Такая бесталанная, а коня с крыльями уже дважды видела. Алеша, ты видал коня с крыльями?
— Нет. Я видел змея горыныча, о трех головах, он меня спалить хотел.
Братилов достал из печи щаный чугунок, с прибряком водрузил на середину стола, открыл крышку. В нос шибануло густым грибным варевом, но на темном зеркале не плавало ни жиринки, ни светлой пролысинки. Сметанкой бы забелить иль бросить кусманчик масла, тут и смак иной. Но тревожить Братилова капризами не хотелось, и гостья смолчала.
— Демократы всё наше масло съели, — сказал Братилов, присоседиваясь к Миледи. Можно бы картонки смахнуть на пол иль на угол стола, но, угнездившись на табурете, хозяин невольно вырывал руслице, которое сразу не перескочишь. Нет-нет, братцы, ничего в мыслях греховного не сочинялось, и в груди не мельтешило, но бесконечно томилось в том схороне в подвздошье, куда не попадает вроде бы ни одна затея по воле человека. Эти двое, случайно столкнувшись на болотной тропе и по-особому взглянув друг на друга, уже верно знали, к чему приведет их внутренний соглядатай и советчик. Взгляда одного хватило, одного лучика из зеницы в зеницу, а все остальное, что говорилось, лишь, как искристая пена на шампанском, прикрывало желанный хмель. Они торопились выпить его до дна, и чем больше спешили, тем более тяготились желанной минутой.
— Вот ты врешь, что видел змея горьшыча во сне, — сказала Миледи, отхлебывая ложку грибницы. — Эти чудища бывают лишь наяву. Идешь — смотришь, а перед тобою чудище, из ноздрей дым и пламя. Под уху-то полагается, — намекнула гостья. — Сухая ложка рот дерет. Ты не мужик? Год не пей, два не пей, а под грибы выпей.
— Год не пей, два не пей, а под грибы выпей, — эхом повторил Братилов, лихорадочно соображая. Он не смотрел на гостью, старательно избегал ее лица, чтобы она не прочитала его нетерпения, чтобы не выдать дрожи, что белесыми мурашками-поденками рябила в глазах, мешая увидеть даже то, что лежит у локтя. — У меня для компресса есть спиртяшка. Пойдет?
— Пойдет…
— Но ты же никогда не пила прежде, — бормотал Братилов, разбавляя содержимое аптечной скляницы.
Он разлил по граненым стопкам. Миледи нетерпеливо чокнулась и, призакрыв глаза, так что вылупились белые окрайки, похожие на яичный крутопроваренный белок, залпом выдернула хмельное. Как говорится, приняла по-гвардейски на грудь, плеснула за воротник, остаканилась. Она плотно зажмурилась и, пристанывая, закачала головою, тут же слабея, мягчея крупным телом, прикладывая грудь на край стола к тарелке с варевом. Крепенько было разведено, крепенько, прижалел водички Братилов. Сам же пить не стал, приотодвинул вкрадчиво стакашек, призакрыл локтем.