Аркадий Вайнер - Петля и камень на зелёной траве
Ах, как пророчески нарекли вы нас продажной нацией – кем еще можно так успешно торговать! Какие огромные прибыли могло бы поставлять внешнеторговое объединение «Экспортжид»! Я сидела в приемной, смотрела на плечистых и рукастых коммерсантов и старалась не думать о том, что достаточно будет моргнуть глазом хозяину кабинета, завтракающему сейчас с милыми английскими торговцами, и меня просто не станет. Я сидела неподвижно, прикрыв глаза, будто в полудреме, и чтобы подбодрить себя, повторяла строки Бялика:
Ни судей, ни правды, ни права, ни чести!Зачем же молчать? Пусть пророчут немые!Пусть ноги вопят, чтоб о гневе и местиУзнали под вашей ступней мостовые!Пусть пляска безумья и мощи в кровавыйКостер разгорится – до искристой пены.И в бешенстве смерти, но с воплями славы –Разбейте же головы ваши о стены!
Что я делаю? Я бегу, чтобы разбить себе голову. Но она мне не нужна больше – с того момента, как я смогла не думать больше о нас с Алешкой только вместе – только «мы». С того момента, как я решилась позвонить Симону – послать сигнал по тонкой ниточке в далекий город Реховот, а эта ниточка – не провиснув в пустоте, не оборвавшись у моих дверей бессильным кончиком, а зацепившись где-то, набрала металлическую упругость, я ощутила ее далекую надежную протяженность, ее гибкую прочность – я отпустила Алешкину руку и намотала конец проволоки на свое сердце, и когда меня станут поднимать из моей бездонной глубины – проволочка разорвет мое сердце пополам. Алеша, то, что я сделала, правильно. По уму. Но мое глупое сердце не знает, что такое правильно или неправильно. Оно знает – хорошо и плохо. Господи, как ему плохо!
Я стараюсь не думать о тебе вообще, потому что любая мыслишка, первое пустячное воспоминание о тебе вышибает из меня дух, я не могу дышать, останавливается и в сумасшедший бой срывается сердце, подкатывается дурнота – мне плохо!
Алешенька, рабби Зуся учил: «Не говори мне плохо, говори – мне горько». Алешенька, мне было горько, невыносимо горько – мой обмен веществ вырабатывал одну хину.
А теперь мне не горько. Мне плохо. Алеша, мне так плохо, как никогда не было еще в жизни. Я намотала провод на свое сердце, мне уже никто не поможет, он перервет нас с тобой пополам, потому, что мы срослись с тобой.
Спасительный проводок с поверхности уже пережимает мне аорту – я не знала, что не смогу тебя оторвать от себя.
Ну и пусть! Нельзя есть хлеб из хины. Лучше умереть.
– Вы ко мне?
Вкрадчивый бархатный голос. Вот он – высокий, спортивно стройный, серо-седой, в толстых заграничных очках на пол-лица. Неуязвимый душегуб. Безнаказанный и красивый, как вся его жизнь.
У меня пропал голос. Спазм перехватил горло – я беззвучно разевала рот. Я ведь только что не боялась умереть. Мы не боимся смерти – мы только постового милиционера до смерти боимся.
– Мне доложил секретарь, что вы по какому-то литературному вопросу?
Конечно, по литературному. Как еще можно вас достигнуть – забаррикадированных вахтерами, секретаршами, рукастыми коммерсантами – кроме как на лакомую подманку писчего вранья? Я не смогу вспомнить, как выглядел его кабинет – я ослепла от страха, от ненависти, от бессилия. Зачем я пришла? Что я могу сказать?
Просто смотреть в лицо убийце. Вечному, как грех. Убийце моего отца. Надо что-то сказать ему – смогу тогда половину оторванного сердца оставить памяти об отце. Мне самой уже не надо – мне осталась дурнота воспоминаний и горечь отравленного хлеба.
– Я вас слушаю… – мягко, с улыбкой поощрил он меня. Ласково-нахрапистая въедливость неотразимого и не знающего отказов кавалера. Он до сих пор интересный мужчина, как сказала бы Надя Аляпкина. Они, наверное, продлевают свою жизнь ванными из крови живых людей – как герцог Альба.
– Вы не помните такое имя – Моисей Гинзбург? – хрипло пролепетала я.
– Моисей Гинзбург? – удивился он, и весело рассмеялся: – Мне надо знать, чем замечателен этот Гинзбург – чтобы вспомнить его из всех известных мне Гинзбургов.
И доброжелательно, мягко засмеялся снова. У него было хорошее настроение – видно, завтрак с английскими торгашами прошел успешно. Вкусная еда, дружественная обстановка взаимопонимания крупных коммерсантов, любезное доверие в духе разрядки.
Интересно знать, как стоит жидова на мировом рынке?
– Этот Гинзбург замечателен тем, что вы его убили, – сказала я серым блеклым голосом.
Благодушие каплями, как пот, стекало с его лица, и от огромного удивления у него отвисла нижняя губа.
– Что-что? – переспросил он с недоверием – он не верил своим ушам, в его кабинете не могли родиться такие звуковые волны – это чепуха, он просто ослышался.
– Девушка, что вы сказали? – спросил он снова после долгой паузы.
– Вы убили Моисея Гинзбурга, – повторила я тихо и твердо.
Его худощавое лицо побелело от ярости – это накатившая на щеки едкая известь злобы смыла веснушки.
– Слушайте, почтеннейшая, вы в своем уме? Какой Гинзбург? Что вы несете? Кто вы такая?!…
– Я его дочь. Вы убили его тридцать лет назад. – Я слышала свой голос будто со стороны, и удивлялась его спокойствию, и вдруг с опозданием сообразила, что я не боюсь больше эту очкастую гадину.
Господи! Великий всемогущий Шаддаи! Спасибо тебе! Ты дал мне разорвать липкую паутину каждодневного страха…
– Это какое-то недоразумение, – твердо отсек Крутованов. – Вы не в своем уме, или это какое-то недоразумение. Я не знаю никакого Гинзбурга!
Я смотрела на его замкнувшееся лицо, ставшее похожим на топор, и готова была поверить ему – он не знает никакого Гинзбурга, он его просто забыл. Разве можно запомнить всех этих бесчисленных убитых безымянных Гинзбургов?
– Вы руководили в Минске убийством Соломона Михоэлса и моего отца. Михоэлса-то вы помните?
Он откинулся на спинку кресла и вперился в мое лицо, будто он рассматривал меня в перевернутый бинокль, – такая я была маленькая, далекая, зародышевая, явившаяся из прорвы забвения полустершимся неприятным воспоминанием.
Мы оба молчали, потом Крутованов снял с переносья очки заграничные и стал их протирать неспешными движениями желтого замшевого лоскута. Положил очки на стол и уставился мне прямо в глаза, и ушедший было страх снова залил меня ледяной водой ужаса перед этой волной еще не виданной мною спокойной жестокости.
Таких страшных глаз у людей не бывает. Это не человеческие глаза. Голубоватое мерцание стекол маскировало садистский накал этих мертвых глаз насильника и мучителя. Он снял с глаз очки, как бандит вынимает из кармана нож. И он эти ножи приближал ко мне, беззвучно струился, плавно вытягивая свое тренированное тело из кресла, он незаметно оказался рядом со мной, и я поняла, что сейчас он убьет меня.
Ватная тишина обымала все вокруг, я хотела закричать от нестерпимого ужаса приближающейся смерти, но голос пропал, и я вся беспомощно оцепенела, как в просоночном бреду, как в настигающем кошмаре. Отнялись ноги, и в горле булькал животный страх – я вздохнула во всю грудь, чтобы заорать на весь мир, но только сипло прошептала:
– Вас… еще будут… судить… как уголовного… убийцу… Бандит…
И в дверном проеме уже металась секретарша, и где-то рядом звучал мягко и сдержанно голос этого ненасытного кровососа:
– Проверьте документы и выведите вон эту психопатку!…
Я еще успела оглянуться и взглянуть ему в лицо, чтобы запомнить навсегда душегуба, и видела я его глазами праведного Иова – «сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов»…
Шла домой пешком, через весь город. Ветер разогнал тучи, ушел за дымы окраин косой серый дождь. Испуг прошел, улеглась горечь. Жизнь моя прибилась к странному перекату – нечего делать, некуда пойти, не с кем поговорить, ничего не хочется, ничего не нужно. Нет радостей, и горести во мне закаменели. Все выгорело внутри. Сухость, пустота, полынь.
Изгнание. Ох, какая долгая дорога – и начинается она в пустыне твоего сердца. Разве не пережившему это можно объяснить? И зачем?
А продолжающаяся жизнь смеялась надо мной незаметно подкравшимся вечером – фиолетово-синим, в темно-сиреневых отсветах, с осиново-зеленым небом, прочерченным золотыми кантами и алой подкладкой уже закатившегося солнца. И от печальной красоты этого вечера, остро пахнущего сырой землей, речной тиной и вянущими астрами, у меня накипали на глазах слезы. Я их сдерживала изо всех сил, потому что гудела назойливо в голове обидная поговорочка – убогого слеза хоть и жидка, а едка!
Дошла до своего дома, вошла во двор и увидела у подъезда заляпанную грязью Алешкину машину. И вот тут заплакала по-настоящему.
34. АЛЕШКА. ПЕРВЫЙ ЗВОНОК
Любимая моя! Жизнь наша рассыпалась. Ты уезжаешь, я остаюсь. Ты и не предложила мне ехать – ты знаешь, что мне там делать нечего, там мне только – умирать, а умирать лучше дома. Я не сержусь на тебя, нет в моем сердце обиды. Мы поквитались. Ведь началось это очень давно – когда мой папанька убивал твоего отца.