Роберт Менассе - Изгнание из ада
Но она любила его, любила, Виктор смотрел на нее и знал, что она любила его. Будь ее воля, никогда бы он не попал в интернат. С другой стороны, вышло по ее: она сказала «мы старые!», а значит, интернат. Предпочла быть старой, не пожелала снова стать внуку матерью. Только теперь она действительно была старой, причем сразу смертельно старой. Все для нее вечно было слишком дорого, любое яблоко на рынке, выпуск «Микки-Мауса» — и думать не моги! «Пять пятьдесят! Это же грабеж! Сплошное жулье!» С другой стороны, она дарила ему золотые монетки. Каждый год восемь золотых монеток! На Хануку. Тогда бабушка вешала на стену, обок дедова кресла, богато вышитое панно, с восемью кармашками, и каждый день, восемь дней подряд, Виктор открывал один кармашек и доставал подарок: золотую монетку и три маленькие шоколадки «Милка». А дед, сидя в кресле, каждый день говорил: «Ну, что получило в подарок наше золотко? Золотую монетку!» На что бабушка: «Я-то думала, там камешек, ты ведь все время зовешь его Эйнштейном!»[49] И в каждый из восьми дней они смеялись, из года в год, будто только сейчас придумали эту шутку. Она была частью ритуала, и Виктор бы не удивился, если б ему сказали, что эти фразы предписаны Талмудом, как шаммаш, необходимая для Хануки дополнительная свеча[50].
Монетки представляли собой так называемые дукаты-осьмушки. В банках продавались еще четвертушки, половинки и даже дублоны; выгодный гешефт — нажива на страхе перед будущим у людей, чья история постоянно наводила на мысли о вечном страхе. Виктор любил эти тонкие блестящие монетки, на них, конечно, ничего не купишь, но, по словам деда с бабушкой, они обеспечат спасение, если все вдруг опять переменится. «Лучше иметь золото в кармане, не то ведь изо рта выдерут!»
Часть скопившихся монеток Виктор продал перед английскими каникулами, чтобы, подобно остальным ребятам, иметь достаточно карманных денег на футболки, пластинки и хот-доги.
«Бедные дети-христиане! — говаривал дед на Хануку. — Открывают двадцать четыре окошечка, а внутри ничего, кроме жалкой картинки, и подарки им дарят один-единственный день, а не восемь дней подряд, как тебе!»
В конце года Виктор был весьма доволен своей судьбой. Только в эту пору он верил в возможность щедрого счастья и никому не завидовал. Тем более что и 24 декабря опять-таки получал подарки, «чтобы тоже рассказать в школе про Рождество, чтобы не быть отщепенцем!» (Отец.)
Почему он так и не смог обнять бабушку? Почему лишь молча пожал ей руку, как посторонний, бормочущий искренние соболезнования?
Когда они расселись по скамьям и, перед тем как гроб с дедом опустился в огненную пещеру, грянул орган, Виктор спросил у отца:
— Почему дедушку сжигают?
— Прости?
— Почему дедушку сжигают?
Отец с каменным выражением на лице смотрел вперед, поправил шарф, в крематории было холодно. Виктор уже перестал ждать ответа, но тут отец сказал:
— Потому что он двадцать пять с лишним лет платил взносы!
— Какие взносы? За что?
— За огонь. Больше четверти века он платил взносы в общество «Огонь». Это вроде похоронной страховки. Все заранее обеспечено. Он так хотел, и нам не пришлось платить ни гроша!
— Папа, послушай! Как можно допустить, после всего, что было, после костров инквизиции и печей Освенцима, чтобы еврея…
— Помолчи, пожалуйста!
— …сожгли?
— Позже поговорим. И о твоих исторических штудиях тоже.
— Но, папа, ты должен…
— Тсс! Хоронят твоего деда! Раз уж ты не горюешь, то хотя бы изобрази скорбь, чинно-благородно, а не болтай не закрывая рта! Ни слова больше!
Кладбище Бет-Хаим быстро разрасталось.
— Нам это просто позарез необходимо, — говорил Ариэль Фонсека, — кладбище, которое станет средоточием жизни. Ужас. Комедия? Или трагедия?
Старики, основатели Нового Иерусалима, словно только того и ждали: теперь есть Святая земля, можно наконец-то воротиться домой. Смертность в еврейском квартале Амстердама никогда ни до, ни после не была столь высока, как в первые два года после освящения Бет-Хаим. И умирали не одни старики. Вдобавок весь liberdade захлестнула волна самоубийств. Люди, не сумевшие превозмочь выстраданное, оказавшиеся неспособными через многие годы после освобождения выдержать пережитое, изломанные переменой личности, люди, которые охотно остались бы христианами, но, ставши евреями, не смогли научиться быть евреями, как их предки, — эти люди воздвигали на Бет-Хаим камень за камнем. Евреи выбрасывались из окон, откуда прежде ночами кричал их страх и ужас. Иные вступали в стрелковую гильдию, созданную для защиты жизни и имущества граждан, и, получив положенный члену гильдии мушкет, стрелялись. Даже в ритуальной бане горячая вода в деревянных чанах и каменных ваннах снова и снова краснела от крови вскрытых вен. То был величайший кризис свободной еврейской общины Амстердама с тех времен, как она получила разрешение здесь поселиться и обрела гражданские права. Камень за камнем воздвигали на Бет-Хаим, на кладбище бурлили жизнь и суматоха, как в центре самого еврейского квартала. Умерших естественной смертью хоронили тем паче при большом стечении скорбящих и с пышностью, ничуть не уступавшей лучшим образцам испанского великолепия, в богато изукрашенных дубовых гробах — сколько бы ни стоили доски, — под каменными надгробиями, далеко превосходившими красотой и изысканностью прославленные работы каменотесов Гранады и Лиссабона, Эворы и Комесуша. Казалось, эти надгробия высечены не из камня, а искусно вылеплены из клубов тумана и облаков, из легчайших пушинок фантазии и податливых сновидений и лишь затем божественным дыханием обращены в камень, будто идеи и жизнеощущение, вера, страх, тоска, мимолетное веяние человеческой жизни могли с последним вздохом на веки веков сгуститься в твердый гладкий мрамор. На этих плитах был изображен бородатый Бог, восседающий на облачных башнях, взирающий на землю, дарующий и отнимающий жизнь, или Бог с косой, жнущий ниву жизни, око Господне, священным светом своим оберегающее жизнь человеческую, поднятую к Богу, дабы ликовать во веки веков, сонмы ангелов, что стоят на страже, горюют, утешают близких покойника, а равно плачущие и молящиеся ангелочки. В синагоге твердили о запрете изображений, на кладбище о нем забывали. Раввины метали громы и молнии, родня покойного словно и не слышала. Такие надгробия ставили в Кордове и Лиссабоне, такими они будут и здесь, только еще роскошнее, еще богаче, еще изукрашеннее, — замковые камни жизни, которая все ж таки добилась свободы и богатства. Здесь усопшие могли стать теми, кем стремились стать, живя в Иберии: благородными господами, идальго, parnassimos senhores.
Гробовщик Ицхак Леви Сикс и каменотес Иосиф Биккер заработали в эту пору такой капитал, что, когда волна самоубийств улеглась, смогли стать пайщиками крупнейших торговых компаний. Сикс вдобавок купил «Курант», самую большую газету Голландии и всего тогдашнего мира. При поддержке означенной газеты сын Ицхака в конце концов станет бургомистром Амстердама, как затем и внук Иосифа Биккера, который не только резец в своих жирных пальцах держать не мог, но и перо, чтоб подписывать собственные указы.
Официальное отправление католических обрядов в Амстердаме было под запретом, но тайные местные католики и приезжие регулярно посещали Бет-Хаим, им нравилось это еврейское кладбище, изобилующее изображениями Бога Отца и ангелов, изобилующее ангелочками и святыми — так было на самых красивых на свете католических кладбищах в Гранаде, Лиссабоне или Риме, так и даже еще краше было здесь, на Бет-Хаим; здесь католики находили роскошнейший образный мир, запретный для них в средоточии протестантизма, здесь они отыскивали себе опору для жизни, для своего «я», оазис жизнеощущения, которое в этом городе им приходилось скрывать. В свободном Амстердаме изгнанники-евреи наслаждались привезенным с собою католицизмом, тогда как голландские католики стали маранами наоборот, псевдоевреями на еврейском кладбище, чтобы втайне прожить хотя бы частицу своего тождества. И на Званенбюрхвал в центре города, и на Бет-Хаим евреи ходили в escarpins, в шелковых чулках и башмаках с пряжками, как испанские дворяне, так было в Гранаде, так было в Лиссабоне, так должно быть и здесь. Чиновники еврейской общины носили плоские, твердые иезуитские шляпы с изогнутыми полями, так должно быть, тем более здесь, а служители храма появлялись на людях исключительно в замечательных треуголках, как в Испании члены Guardia Real. Руби, школьный учитель, носил бархатный берет, как школяр из Сарагосы. Торговцы и коммерсанты не выходили из дома без высоких сапог и богато украшенных шпаг, какие носили кастильские идальго, если, конечно, все осталось по-прежнему, а сам рабби Шушан любил надевать митру, в сравнении с которой головной убор его высокопреосвященства епископа Эворы показался бы убогой шапчонкой. А Бет-Хаим, еврейское кладбище, стало главной достопримечательностью, центром запретной католической жизни, где католики наслаждались своим образным миром, а чтобы не привлекать внимания, клали на могилы камешки, как того требовал еврейский обычай.