Альберто Моравиа - Чочара
— Говорили, что англичане принесут изобилие. Они его и приносят, но только на два или три дня, когда останавливаются, прежде чем двигаться вперед. Тогда они раздают леденцы, сигареты, муку, одежду. Потом они идут дальше, изобилию приходит конец, а люди продолжают жить, как раньше, даже хуже, чем раньше, потому что им уже не на что надеяться.
Я поняла, что он прав; так оно и было: союзники со своей армией задерживались на день или два в тех местах, из которых они выбивали немцев, и их армия вносила немного жизни в истерзанные города и селения Потом они уходили, и все становилось опять таким, как было раньше. Я сказала Клориндо:
— Что же нам делать? Нельзя же оставаться в этом проклятом богом месте. У нас ничего нет. Мы должны вернуться в Рим.
На это Клориндо, ведя автомобиль среди развалин, ответил:
— Рим еще не освободили. Вам лучше остаться пока здесь.
— А что мы будем здесь делать? Он ответил нехотя:
— Я позабочусь о вас обеих.
Тон его показался мне странным, но я ничего не сказала. Мы выехали из города и свернули на проселочную дорогу, которая шла среди апельсиновых садов.
— В этих садах живут мои знакомые, — спокойно сказал он, как будто речь шла о каких-то пустяках. — Вы поживете у них, пока союзники не освободят Рим. Как только будет возможно, я сам отвезу вас туда на грузовике.
Я опять промолчала; он развернул грузовик, остановил его и сказал, что к дому его друзей можно пройти только пешком. Мы пошли по тропинке среди апельсиновых деревьев. Место это мне показалось знакомым; хотя апельсиновые сады были везде и тропинки ничем не отличались друг от друга, но по некоторым признакам я видела, что уже проходила по этой тропинке среди этих самых садов. Минут через десять тропинка вывела нас на опушку, и я сразу узнала это место: перед нами стоял розовый дом Кончетты, той самой Кончетты, у которой мы жили первые дни, как только приехали в Фонди. Я заявила решительно:
— Здесь я не хочу жить.
— Это почему?
— Мы уже жили здесь несколько месяцев назад, и нам пришлось бежать отсюда, потому что это семья разбойников, а Кончетта хотела, чтобы Розетта стала потаскушкой у фашистов.
Клориндо весело засмеялся:
— Дела минувших дней… теперь фашистов уже нет, и сыновья Кончетты не разбойники, а мои дружки, ты можешь быть уверена, что они будут обращаться с вами очень почтительно. А кто старое помянет, тому глаз вон.
Я хотела ответить ему, что ни за что на свете не буду жить у Кончетты, но не успела этого сделать, потому что Кончетта уже выбежала из дома нам навстречу, все такая же веселая, радостная, возбужденная.
— Добро пожаловать! Добро пожаловать! Человек с человеком всегда сойдется. Правда, вы удрали отсюда, не сказав нам даже «сдохни», не заплатив своего долга. Но вы сделали хорошо, что удрали в горы, вскоре после вас моим сыновьям тоже пришлось смыться отсюда: эти негодяи немцы то и дело устраивали облавы. Вы очень хорошо сделали, вы оказались умнее нас, а уж мы чего только не натерпелись. Добро пожаловать, добро пожаловать! Я так рада, что вы здоровы: здоровье ведь самое главное в жизни. Пожалуйте, пожалуйте, Винченцо и сыновья будут очень рады вас видеть. Ну, а кроме того, вы пришли с Клориндо, а это все равно, как если бы вас привел мой родной сын. Клориндо у нас прямо член семьи. Проходите, проходите, будьте как дома.
Кончетта ни капельки не изменилась; сердце у меня сжалось в груди — ведь мы удрали тогда от Кончетты, чтобы избежать той самой беды, которая произошла в моей родной деревне. Но этой ненавистной женщине я ничего не сказала; она обняла и поцеловала сначала меня, потом Розетту, которая даже не шевельнулась — ей было теперь все равно. Тем временем из дома вышел Винченцо, черный ворон; он похудел еще больше, нос его превратился в вороний клюв, а глаза пуще прежнего сверкали из-под густых бровей, которые тоже стали еще гуще с тех пор, как я его видела в последний раз. Винченцо что-то пробормотал, беря меня за руку, и у Кончетты хватило нахальства сказать мне:
— Винченцо говорил мне, что видел вас у Фестов в Сайт Еуфемии. Бедные Фесты, для них это тоже была ужасная зима. Сначала мы поддались искушению, позарились на его добро, замурованное у нас в стенке, а потом еще несчастье с сыном. Бедняжки! Мы вернули им все вещи, кроме тех, конечно, которые уже продали; мы — люди честные, и чужое имущество для нас священно. Но кто вернет им, бедняжкам, сына?
Она просто, мимоходом говорила такие жестокие слова, я вдруг почувствовала, что кровь отливает у меня от сердца, я вся похолодела и стала белая, как мертвец. Собравшись с силами, я спросила ее:
— Разве с Микеле случилось что-нибудь?
А она так радостно, как будто сообщала нам добрые вести, ответила:
— А неужто вы не знаете? Его убили немцы.
Мы все еще стояли на поляне, и я вдруг почувствовала, что ноги у меня подкрашиваются: ведь Микеле был для меня как сын родной; я села на стул у двери и закрыла лицо руками. А Кончетта весело продолжала свой рассказ:
— Да, немцы его убили уже во время отступления. Они вроде бы взяли его с собой, чтобы он указал им дорогу. И вот, значит, они шли через горы, пока не попали в глухое место, там жила одна крестьянская семья, Микеле не знал дальше дороги, вот немцы и спросили у крестьян, где враг. Они, конечно, хотели спросить, где англичане, потому что для них враги — англичане. А крестьяне, бедняжки, думали, что враг — это немец, все мы, итальянцы всегда считали немцев врагами, поэтому они и ответили, что враг убежал в сторону Фрозиноне. Как немцы услышали, что крестьяне зовут их врагами, рассердились — кому это понравится, чтобы его называли врагом, — и хотели убить крестьян. Тогда Микеле загородил собою крестьян и закричал: «Не стреляйте в них, они не виноваты!» Ну, его и убили вместе с другими. Всю семью убили тогда, известное дело, война, всех подряд убивают — мужчин, женщин, детей; Микеле лежал сверху, а грудь, что решето, вся в пулях, которыми стреляли в него, когда он заступился за крестьян. Мы узнали об этом, потому что одна девочка спряталась на сеновале, а потом пришла в долину и рассказала все. Неужто вы этого не знали? Весь Фонди только и говорит об этом. Известное дело: война — это война.
Значит, Микеле умер. Я сидела неподвижно, закрыв лицо руками, и вдруг почувствовала, что пальцы у меня стали совсем мокрыми от слез, я глубоко вздохнула и начала приглушенно рыдать. Мне казалось, что я плачу обо всех: о Микеле, которого любила, как сына, о Розетте, потому что, может, было бы лучше, если бы и она умерла, как Микеле, о самой себе, потому что рухнули все надежды, которыми я жила целый год. Я слышала, как Кончетта говорила мне:
— Плачь, плачь, легче станет. Я тоже плакала, когда моим сыновьям пришлось бежать в горы, уж столько плакала, и мне становилось легче. Плачь, плачь, значит, у тебя доброе сердце, и ты правильно делаешь, что плачешь, потому что Микеле, бедняжка, был настоящим святым, а потом он был такой образованный, что если бы не умер, то обязательно стал бы министром. Это все война, на этой войне все потеряли что-нибудь. Но Фесты потеряли больше всех. У кого пропали вещи, тот может их снова нажить, но сына не наживешь, нет, не наживешь. Плачь, плачь, это тебя успокоит.
Я долго еще плакала, а вокруг меня на поляне люди говорили о своих делах. Когда я наконец подняла голову, то увидела, что Кончетта, Винченцо и Клориндо в конце поляны спорят о какой-то муке, а Розетта на другом конце стоит неподвижно и ждет, когда я кончу плакать. Я посмотрела на нее, и опять меня жуть взяла: лицо у нее было такое спокойное, а глаза совсем сухие, как будто ей было все равно или как будто она никогда раньше и знать не знала никакого Микеле. Я подумала, что с Розеттой случилось то же самое, как бывает, знаете, когда обожжешься сильно и на месте ожога образуется мозоль, и потом уже можно класть руку на горящие угли — и ничего не чувствуешь. Когда я увидела сухие глаза и спокойное лицо Розетты, еще пуще загоревала я о Микеле, потому что Микеле любил Розетту и один мог повлиять на нее, но он умер, и больше ничего нельзя сделать. Скажу правду, поведение Розетты, когда она узнала о смерти Микеле, огорчило меня чуть ли не больше самого известия о его смерти. Кончетта была права: мы жили в военное время и сами стали частью этой войны и вели себя так, как будто война, а не мир была нормальным состоянием для людей.
Наконец я поднялась со стула, и Клориндо сказал:
— Теперь пойдем посмотрим, как вы устроитесь здесь.
Мы пошли вслед за Кончеттой к нашему старому сеновалу. Но вместо сена в сеновале теперь стояли три кровати с матрацами и одеялами. И Кончетта сказала:
— Эти кровати принадлежат хозяину гостиницы в Фонди; бедняжке не повезло, у него все растащили, в гостинице пусто, хоть шаром покати, даже ночные горшки — и те украли. А мы на этих кроватях немного заработали зимой. Беженцев приходило много, и все такие ободранные, бедняжки, как цыгане, а нам они платили с койки за ночь, и мы скопили немного денег. А хозяев гостиницы больше здесь нет, убежали куда-то: кто говорит, что в Рим, а кто — что в Неаполь. Когда они вернутся, мы, конечно, вернем им кровати, мы — люди честные, ну а пока мы на этих кроватях заработаем немного деньжонок, конечно, совсем немного. Да, война — это война.