Элизабет Страут - Оливия Киттеридж
— Вы за него голосовали.
Вид у Джека Кеунисона был усталый.
— Вы голосовали за него. Вы, мистер Гарвард. Мистер Интеллект. Вы проголосовали за этого вонючего подонка!
Он рассмеялся, коротко, словно пролаял.
— Боже мой, вы и правда подвержены страстям и предубеждениям, как настоящая крестьянка.
— Вот именно, — сказала Оливия. Она двинулась вперед своим обычным темпом, бросив ему через плечо: — По крайней мере, у меня нет предубеждения против гомосексуалистов.
— Да, — бросил он ей вслед. — Только против белых мужчин с деньгами.
Это верно, черт бы тебя побрал, подумала она.
Она позвонила Банни, а Банни — Оливия просто не могла в это поверить — расхохоталась по-настоящему.
— Ох, Оливия! — воскликнула она. — Неужели это так важно?
— Важно, что кто-то голосовал за человека, который врет всей стране. Банни, ради всего святого, наш мир влип в хорошую неразбериху.
— Тут ты в общем-то права, — согласилась Банни. — Но наш мир вечно влипает в хорошую неразбериху. Думаю, если тебе доставляет удовольствие его общество, стоит спустить это на тормозах.
— Его общество мне удовольствия не доставляет, — сказала Оливия и положила трубку. Ей никогда не приходило в голову, что Банни — дура, но вот поди ж ты!
Ужасно, однако, когда никому нельзя ничего сказать. Оливия ощущала это с каждым днем все острее. Она позвонила Кристоферу.
— Он республиканец, — сообщила она.
— Это ужасно, — ответил Кристофер. А потом: — Я подумал, ты звонишь, чтобы узнать, как твой внук?
— Конечно, я хочу знать, как он. Жаль, что ты мне не звонишь, чтобы сказать, как он.
Где и каким образом произошел этот разрыв между нею и ее сыном, Оливия не могла бы объяснить.
— Я же звоню тебе, мама, — возразил Кристофер. — Только…
— Только — что?
— Ну, с тобой довольно трудно разговаривать.
— Понятно. Во всем виновата я одна.
— Нет, во всем виноват всегда кто-то другой. Это я и хотел сказать.
Наверняка это психотерапевт ее сына, это он виноват в том, что происходит. Кто мог когда-нибудь ожидать такого? Оливия произнесла в трубку:
— «Не я, — сказала Рыжая Курочка».
— Что?
Оливия повесила трубку.
Прошло две недели. Она стала ходить вдоль реки раньше шести утра, чтобы не наткнуться на Джека и еще потому, что теперь просыпалась, проспав совсем немного часов. Весна была великолепна и походила на оскорбление действием. Звездоцветы просунули белые венчики сквозь ковер сосновых игл, у гранитной скамьи виднелись группки пурпурных фиалок. Она прошла мимо той самой пожилой пары, которая по-прежнему держалась за руки. После этого она перестала выходить на прогулку. Несколько дней она не вылезала из постели, чего — насколько помнила — не делала никогда в жизни. Она была не из тех, кто любит поваляться в кровати.
Кристофер не звонил. Банни не звонила. Джек Кеннисон не звонил.
Однажды она проснулась в полночь. Включила компьютер и написала на электронный адрес Джека (адрес остался у нее с тех пор, как они встречались за ланчем и ездили на концерт в Портленд): «Ваша дочь вас ненавидит?»
Утром пришел простой ответ: «Да».
Оливия подождала два дня. Потом написала: «Мой сын меня тоже ненавидит».
Через час пришел вопрос: «Это вас убивает?»
Она ответила немедленно: «Это меня убивает. Чертовски убивает. И это, должно быть, по моей вине, но я этого не понимаю. Я помню наше прошлое не так, как его, видимо, помнит он. Он ходит к психиатру по имени Артур, и мне кажется, это дело рук Артура». — Оливия остановилась, довольно долго сидела, потом нажала кнопку «Отправить». И тотчас же написала: «Р. S. Но это, должно быть, и моя вина тоже. Генри говорил, я никогда ни за что не извиняюсь, и вполне возможно, что он был прав». Она снова нажала кнопку «Отправить». Потом написала: «Р. S. ЕЩЕ РАЗ. Он был прав».
На это ответа не было, и Оливия почувствовала себя школьницей, предмет влюбленности которой ушел с другой девочкой. В действительности у Джека, по всей вероятности, имелась какая-то другая «девочка», то есть женщина. Пожилая женщина. Таких вокруг полно — да, к тому же еще республиканок.
Она лежала на кровати в своей маленькой комнатке-«лентяйке» и слушала транзистор, прижимая его к уху. Потом она встала и вышла на улицу, взяв с собой пса на поводке, потому что, если прогуливать его без поводка, он может слопать какую-нибудь из кошек Муди: такое уже случалось.
Когда она вернулась, солнце только что прошло свою высшую точку, и это было для нее самое худшее время: ей становилось лучше, когда темнело. Как она любила долгие весенние вечера, когда была молодой и вся жизнь простиралась перед нею! Оливия перебирала продукты в буфете, ища «Молочную косточку» — готовый корм для собак, — когда услышала сигнал автоответчика. Было просто смешно, с какой радостной надеждой она подумала, что ей звонили Крис или Банни. Голос Джека Кеннисона произнес: «Оливия, вы не могли бы ко мне приехать?»
Она почистила зубы, оставила пса в собачьем загончике.
Сверкающая красная машина Джека стояла на коротенькой въездной аллее. Когда Оливия постучала в дверь, ответа не последовало. Она толкнула дверь — не заперта.
— Ау?
— Привет, Оливия. Я здесь, в задней комнате. Лежу. Сейчас поднимусь и выйду к вам.
— Нет, — пропела она в ответ. — Не поднимайтесь. Я сама вас найду.
Она обнаружила его в нижней комнате для гостей. Он лежал на спине, заложив руку за голову.
— Я рад, что вы приехали, — сказал он.
— Вы опять неважно себя чувствуете?
Он улыбнулся своей скупой улыбкой:
— Только на душе неважно. Тело еще фурычит. — Он отодвинул ноги подальше. — Идите сюда, — сказал он. — Посидите. Может, я и богатый республиканец, но не такой уж богатый, если вы втайне надеялись. В любом случае… — Он вздохнул и покачал головой. Солнечный свет, струившийся в окна, коснулся его глаз, сделав их еще голубее. — В любом случае, Оливия, вы можете говорить мне что угодно — например, что вы избивали своего сына до синяков, — я не стану винить вас за это. Не думаю, что стал бы. Я избивал свою дочь эмоционально. Я два года с ней не разговаривал, вы можете представить себе такое?
— Я несколько раз и правда ударила сына, — призналась Оливия. — Когда он маленький был. Не просто отшлепала. Ударила.
Джек Кеннисон кивнул. Один раз.
Оливия шагнула в комнату, опустила сумку на пол. Джек не сел на кровати, лежал неподвижно на спине, старый человек с большим животом, его живот походил на мешок, набитый семечками подсолнуха. Голубые глаза Джека внимательно смотрели, как она приближается к нему, а комната была наполнена покоем послеполуденного солнечного света. Свет лился сквозь окна, падал на качалку, ярко освещал обои по всей ширине одной из стен. Шишечки на кровати красного дерева сверкали. В закругленное окно виднелась голубизна неба, куст восковницы и каменная стена. Тишина этого солнечного сияния, тишина этого мира вдруг замкнулась вокруг Оливии, и ее передернуло от отвращения, когда горячий луч солнца коснулся ее обнаженного запястья. Она взглянула на Джека, отвела взгляд, снова взглянула на него. Сесть с ним рядом означало закрыть глаза на зияющее одиночество этого просвеченного солнцем мира.
— Господи, как мне страшно, — проговорил он.
Она чуть было не сказала: «Довольно. Терпеть не могу всяких перепуганных». Она могла бы сказать это Генри, да практически кому угодно. Вероятно, потому, что терпеть не могла перепуганную частицу собственного «я», — эта мысль промелькнула у нее в голове и исчезла: сейчас в ней боролись отвращение и нерешительное желание. Подойти к кровати Оливию заставило воспоминание о Джейн Хаултон в приемной врача — свобода, легкость их заурядной болтовни, возможные потому, что на приеме у врача Джек, нуждаясь в Оливии, дал ей место в этом мире.
Его голубые глаза теперь не отрывались от нее: садясь рядом с ним, она увидела в них его ранимость, призыв, страх; она решилась положить раскрытую ладонь ему на грудь и услышала «тук-тук» его сердца, которое когда-нибудь остановится, как останавливаются все сердца. Но сейчас пока еще не «когда-нибудь», сейчас их окружала только тишь залитой солнцем комнаты. Они были здесь вдвоем, и тело Оливии — ее старое, толстое, обвисшее тело — вдруг почувствовало откровенное желание его тела. То, что она не любила Генри вот так, не желала его так многие годы до его смерти, опечалило ее и заставило закрыть глаза.
Вот чего не знают молодые, подумала Оливия, ложась рядом с этим мужчиной, ощутив его руку у себя на плече, на руке у локтя, ах, вот чего не знают молодые. Они не знают, что потерявшие упругость, морщинистые, состарившиеся тела испытывают такую же тягу, как их, молодые и упругие; что любовь нельзя беспечно выбрасывать, словно пирожное с блюда, где лежат еще другие пирожные, и это блюдо будет снова предложено вам. Нет, если вам предложили любовь, вы выбираете ее или — не выбираете. И если ее блюдо было наполнено добротой и великодушием Генри, а ей это казалось обременительным и она постепенно расшвыривала все это по крошке, то делала так только потому, что не понимала того, что надо было понять: она бессознательно и безрассудно проматывает день за днем.