Дина Рубина - Русская канарейка. Голос
И опять подумалось: откуда ты взялась, мучительница, для чего обрушилась на меня с этими своими фотографиями, своими историями, своей пронзительной судьбой, с этими убийственными «почему»? И почему, почему, почему мы с тобой оказались так странно, так многострунно, так невыносимо связаны!
У нее совершенно менялось лицо, когда она сидела напротив экрана и гоняла снимки, как голубей, вспугивая их нетерпеливой рукой или — нежными прикосновениями «мышки» — разглаживая тот или этот… Щеки втягивались, очерк скул становился аскетичным, взыскательно направленный взгляд сгущался до остроты пера. Ничего мягкого, ничего юного тогда не оставалось в ее лице: жесткий требовательный прищур профессионала.
Циклы снимков она называла «рассказами», и, как в библиотеке, каждый лежал под своей обложкой и помещался на определенной полке — огромная библиотека, созданная в ее странствиях по свету. Настоящее богатство, подумал он. Невероятно!
Им принесли заказ на пластиковом подносе, но Айя нетерпеливо отодвинула его от компьютера.
— Обидно… хочется многое тебе показать, а время тикает… Ну, вот, островные сценки, тоже на две хорошие выставки: Дила в гамаке, песню поет… Кажется, гамак качается, да? Я ракурс поймала: у нее рот открывался в такт движению гамака. Главное, ее охренительное платье — как чешуя в свете луны. И луна качается, смотри, как удачно снято — через сетку гамака: плененная луна. А здесь у меня мильён кадров с Праздника ушедших предков.
— Похоже на первобытную оргию, — заметил он. — Ночь, факелы… Какие-то камни…
— Это кладбище, надгробные памятники. А ритуал прост, как дискотека: все танцуют и все вусмерть пьяные. Так они предков поминают.
— Они случаем не каннибалы? — хмыкнул Леон.
Она засмеялась:
— Да что ты, это же морские цыгане, очень мирные люди. Народ «шао-ляй».
— Так они что, не тайцы? — Он подался ближе к экрану, пробормотал, рассматривая: — Да, другой тип лица… Черты острее, прямой разрез глаз.
— У Дилы две версии их происхождения, — пояснила Айя. Она на дикой скорости пролистывала десятки репортажных кадров, выводя на экран лишь некоторые, на ее взгляд, особенно выразительные. — И обе мне нравятся. По одной версии, они прибыли из Малайзии лет триста назад. По другой, их предками были португальские пираты. Эта эффектнее, да? Я так и назвала рассказ: «Морские цыгане, потомки пиратов»… — И самой себе под нос: — Здесь еще куча работы, сырой материал, из которого…
— Но они буддисты? — неожиданно перебил Леон, вдруг вспомнив Тассну.
— Нет, мусульмане, — отозвалась Айя. — Но такие, стихийные. У них до сих пор все в кучу свалено: семейные духи, Аллах, Будда, племенные божки…
— Ах, мусульмане, — повторил он. Отправил сообщение в некий умозрительный бокс, где хранились не только факты, но и догадки, и подозрения, и даже смутные тревожащие тени мыслей.
Итак, Тассна с Винаем вовсе не тайцы, а морские цыгане. И вовсе не буддисты, а мусульмане… Это пикантно: в доме Иммануэля, куда являлся цвет политической, разведывательной и прочей элиты Израиля… Это пикантно! И с какой стати все решили раз и навсегда, что они не понимают иврита? И где хранились их молитвенные коврики? Или они не молились?
Придвинув к себе чашку с кофе, он разорвал пакетик с сахаром, всыпал, помешал ложкой, продолжая гоняться за напряженной и ускользающей мыслью.
— Значит, вот как, хм… Заба-а-авно…
— Нет! — сказала Айя. — Не хочу это — на прощанье! Я тебе лучше… — И помедлила, мысленно перебирая свои богатства. — Знаю! Вот что я тебе покажу. А ты угадай, где это.
И опять по экрану снизу вверх пузырьками воздуха взлетали целые стайки желтых папок, начиненные сотнями снимков-икринок. Наконец движение замедлилось: нужная папка была найдена.
— Вот! — торжественно проговорила девушка и щелкнула по конвертику.
Он мгновенно узнал это место — не только потому, что трудно отыскать более волнующее в христианском мире сооружение, но и потому, что многие годы его окрестности были служебной вотчиной Леона. Да он и в темноте узнал бы каждый закуток, каждую щербатую колонну и истертую ступень в Храме Гроба Господня; кстати, как и лицо едва ли не каждого монаха и священнослужителя.
— Этот рассказ называется «Опоры света», — сказала Айя.
Одна фотография этого рассказа была лучше другой — уже готовые к выставке, обработанные в фотошопе. И правда: опоры света, ибо снято солнечным утром и в полдень, когда световые столбы косо падают в гулкую утробу храма. Мощный луч из верхнего окна под крышей пронзает высоту, вернее, глубину бездонного колодца времени, и в этом луче, вылепленная солнцем и тенями, — темная фигура монахини, ограненная светом с левого бока. Ее ослепительная щека в обрамлении черного головного платка, трагическая линия нижней губы, изломанная бровь.
Он сидел рядом, глядя в экран, — ничего не говорил, только тихо сжимал левую ладонь Айи, лежащую на его колене.
Да, он знал здесь каждый закуток, помнил многие лица, узнавал их на снимках: вот абиссинский монах Шуи в своей высокой темно-красной феске торопится по рассеченному солнцем переулку, к двери в придел эфиопской церкви. Вот безжалостно высветлена ветхая лестница над дверью Храма, забытая каким-то рабочим лет пятьдесят назад. Вот горящая серебром на солнце невесомая борода армянского священника, ветхими пальцами перебирающего страницы толстенного фолианта. Вот путаница желтых язычков прерывистого пламени тонких свечей в круглом шандале у входа в Кувуклию…
Айя глянула на него лукаво и требовательно:
— Ну, догадался, где это?
Он собирался сказать «Понятия не имею…», но удержался, вспомнив о ее приметливости (тот самый «Апфельштрудель» в венском кафе много месяцев назад)…
— Ясно, что храм. Но необычный. Может быть… в Иерусалиме?
— Точно! — радостно воскликнула она. — Это одно из самых богатых на рассказы мест на земле — Храм Гроба Господня. Я прожила там дней десять.
— Где? — не понял он.
— В Храме, — просто ответила она. — Братство фотографов, понимаешь? Это как солдатское братство. Просто один иерусалимский монах, грек Георгиос, — очень неплохой фотограф. У него есть пара уникальных снимков на «Фликре». Мы и познакомились там, я выложила свои работы, он мне написал. И когда встретились в Иерусалиме, подружились. Ходили по Старому городу, охотились вместе… И он разрешил мне остаться в Храме на ночь. Знаешь, в первую ночь я полчаса сидела одна в Кувуклии… Это было так странно! Мне чудилось: какие-то голоса пробиваются ко мне, именно ко мне — сквозь мою глухоту, будто она — частичка молчания вечности. Как будто… она была мне пожалована, моя глухота, — ну, вроде привилегии у дворян, (ты не смеешься?), — пожалована, как титул, для более глубокого погружения, что ли… погружения, как… у ловцов жемчуга… — Ее говорящие руки захлебывались в словах, замирали в паузах, задумывались над тем, что она хотела сказать, бессильно падали на колени. — Уф! нет, не смогла объяснить! Лучше просто смотреть рассказ… Вот, на рассвете я снимала молитву греков и после — молитву армян. Смотри, это было даже смешно: они притащили компьютер, расчистили тот шандал, где горят свечи за здравие и упокой. Поставили на него комп, наладили скайп — и стали петь!
— А почему здесь написано: «Молчание Голгофы»? — спросил он и осекся: конечно, молчание… У нее же все происходит — в молчании…
А ваша минувшая ночь, кретин ты этакий, — разве она не произошла в молчании, ваша единственная прекрасная ночь, — в упоительном, бесконечном и исчерпывающем молчании двух непрерывно беседующих тел…
Он опять вспомнил, что сейчас она исчезнет, растворится в толпе; сейчас ее выметет ветром из его жизни. И за мыслью немедленно последовал гулкий обвал где-то внутри — он называл это место «поддыхом». Нет, это черт знает что, подумал он в яростной досаде на себя самого — ты что, сдурел?
— А вот этот рассказ называется «Тишина восточного базара», — сказала она. — Могу только вообразить, какой там стоит гвалт — по плотности воздуха: он такой… густой, как студень; густой от запахов специй, мяса, рыбы, хлебов… людских выдохов и, конечно, голосов, криков, зазывов, стонов и проклятий. Там арабские торговцы чуть не силой в лавки затаскивают: «Наташа, Наташа!» — все русские женщины у них «наташи», даже если говоришь с ними по-английски. Как-то чуют. Они вообще ушлые.
Перед ним проплывали, мягко подталкиваемые ее рукой, цветные лоскуты снимков — так кошка или собака носом подталкивает своих детенышей.
Стена с рядом распятых арабских платьев, вышитых золотыми и разноцветными нитками — болбочущие цвета, перебивающие друг друга, как голоса кумушек. Белая чашечка с засохшей на дне кофейной гущей, забытая на каменном столбе: еле заметны буквы древней латыни, выбитые чьей-то рукой две тысячи лет назад: «Стоянка десятого римского легиона…»