Марджори Ролингс - Жажда человечности
— Ты чего не в свои дела суешься, сволота? — шипел на меня Вильямс. — Попробуй еще наябедничать Пиншoy, так я тебя живо привлеку за клевету. С таким гадом связался, у, ты!
— Пошел ты к черту, Вильямс.
И Вильямс, с виду вполне готовый к такого рода путешествию, злобно заковылял прочь.
После этого я решил забыть про Маркема и Вильямса. В конце концов, мне-то что? Да у меня и выбора не было. Я приналег на занятия, и вот тут-то, когда я действительно забыл об этом странном союзе, меня однажды вызвали с урока к директору.
Он стоял в кабинете у окна, жуткий, чахлый и ужасно длинный. Он не обернулся, когда я вошел, и так, спиной ко мне, провел всю беседу.
— Расскажи все, что ты знаешь про Маркема и этого Вильямса, — сказал он. — Только не лги, мальчик, я почувствую ложь. Я мгновенно распознаю ложь. И не преувеличивай. Напротив, честно и ясно изложи все, что относится к делу. Будь откровенен, мальчик, так, чтоб уйти отсюда с сознанием исполненного долга.
Лгать я вовсе не собирался. Скрыть на три четверти еще не значит солгать. Я сказал:
— Вся правда, сэр, тут… — И я осекся.
Директор сказал:
— Ну, мальчик, поспешим же установить, в чем тут вся правда.
— Я ничего не могу рассказать вам, сэр.
— Ничего?
— Да, сэр. Я ничего не знаю про Маркема и Вильямса.
— Они ученики нашей школы. Это, я полагаю, вам известно? Вы с НИМИ общались. Вы говорили о них с мистером Пиншоу. Если у них предосудительные отношения, мне следует об этом знать. Запирательством ты ничего не добьешься.
— Сэр, ничего в их дружбе нет предосудительного. Я говорил с мистером Пиншоу просто потому, что мне показалось, Маркему в такое время нужен совсем другой друг.
— Очень самонадеянное умозаключение, мальчик.
— Да, сэр.
— Зачем же в таком случае ты его себе позволяешь?
— Мне нравится Маркем, сэр.
Почему же в таком случае ты не оказал ему поддержку и лично не предостерег его от дурного влияния?
— Он не хочет иметь со мной ничего общего, сэр.
— Ты чем-нибудь обидел его?
— Нет, сэр. То есть я такого не помню, сэр.
— Да или нет, мальчик? Не оставляй трусливых лазеек.
— Нет, сэр. Не обижал я его.
— Ну-с, отчего же он не хочет с тобой разговаривать?
— Я боюсь, что не знаю, сэр.
— Ты не знаешь. И боязнь твоя тут ни при чем…
— Да, сэр.
— Ты понимаешь, мальчик, что своей ужасной безответственностью ты поставил меня в невыносимое положение? Мне вверена ваша школа. Ты лишил меня душевного покоя. Ты вынуждаешь меня идти по пути, который мне представляется далеко не лучшим. Но если в твоих робких подозрениях есть хоть малая толика правды, я обязан действовать против своей воли. Ты когда-нибудь пытался поставить себя на место директора?
— Нет, сэр.
— «Нет, сэр». То-то же. А место это весьма неудобное. Не мешает об этом помнить.
— Да, сэр.
— Подойди к моему столу, мальчик. Ты видишь звонок? Нажми на него. Пора принять то или иное решение.
Вызвали Маркема и Вильямса. Когда они вошли, директор отвернулся от окна и посмотрел на нас. Он сказал:
— Разбирается ваша дружба. Ваш обвинитель стоит тут же. Не лгите, мальчики. Я почувствую ложь. Я мгновенно распознаю ложь. Есть вам чего стыдиться?
Вильямс, не отрывая глаз от ножек директорского стола, покачал головой. Маркем ответил, что стыдиться ему нечего.
— В таком случае, на чем основана ваша дружба? Вас связывают общие интересы? О чем вы разговариваете?
— О многом, сэр, — сказал Вильямс. — О внешней и внутренней политике, о нашем будущем, сэр. И о наших успехах в учебе за текущее полугодие.
— Мы говорим только об одном, сэр, — сказал Маркем. — О смерти моего отца и мачехи.
— А вот ты, мальчик, — директор повернулся к Вильямсу, — указал более широкую тематику. Атмосфера отравлена ложью. Кому из вас прикажете верить?
— Маркем больной, сэр. Он просто не в себе. Я оказываю ему посильную помощь. Он даже не помнит, о чем мы говорим.
— Мы говорим только об одном, — повторил Маркем.
— Отчего же, мальчик, вы говорите только на одну и исключительно на одну эту тему?
— Потому что я убил отца, сэр. И мачеху.
— Маркем больной, сэр. Он…
— Выйдите из кабинета, мальчики. Маркем останется.
Идя прочь от директорской двери, мы с Вильямсом молчали. Перед тем как разойтись в разные стороны, я сказал:
— Ты же знаешь, что ничего этого не было. Ты же знаешь, что это неправда.
Вильямс смотрел в сторону. Он ответил:
— Правильно. Что же ты Боджерсу-то об этом не сказал?
— Это все ты нашептал Маркему, Вильямс.
— Маркем только треплется. Маркем псих, а?
— Ты редкая сволочь, Вильямс.
— Правильно. Я нездоровый элемент.
Он пошел своей дорогой, а я остался. Я стоял и смотрел на директорскую дверь. Красная лампочка горела над дверью, указывая, что ни под каким видом нельзя сейчас беспокоить директора. Я знал, что шторы там плотно задернуты, ибо таков был установившийся для тяжелых случаев церемониал.
Вдруг я почувствовал несуразный позыв ворваться в затененный кабинет и потребовать, чтоб меня выслушали, раз я могу наконец все сказать. Вдруг я почувствовал, что могу объяснить все гораздо лучше и убедительней самого Маркема. Все мне стало понятно: ужас внезапной догадки, пронесшейся у него в голове, когда отец рассказал ему о несчастном случае во Флоренции; игра, в которую это у него превратилось; и потом уже страхи, на которых гнусно сыграл Вильямс. Но, пока я колебался, требовательно залился звонок, и, словно подчиняясь автоматическому управлению, я привычно заторопился в класс.
В тот же вечер Маркема увезли. Его мельком видели в прихожей у директора; он стоял в пальто, вроде такой, как всегда.
— Его отправили в Дербишир, — сказал мистер Пипшоу потом уже, когда я пытался хоть что-нибудь выведать. — Бедняжка. И ведь физически такой здоровый.
Он ничего не добавил, но я и так понял, что у него на уме. И часто с тех пор я думаю про Маркема, который, по-прежнему физически здоровый, делается старше и старше в том заведении, куда его поместили, где-то в Дербишире. Думаю я и про Вильямса, который тоже делается старше, правда, в иной обстановке, — возможно, женился, развел детей и выбился в люди, как обещал.
Перевод Ел. СурицГрэм Грин
Поездка за город
В этот вечер она, как обычно, прислушивалась к шагам отца, который перед сном обходил дом, проверяя, заперты ли окна и двери. Он был старшим клерком в экспортном агентстве Бергсона, и всякий раз, лежа в постели, она с неприязнью думала, что и дом у него точь-в-точь как контора: ведется на тех же началах, содержится в таком же дотошном порядке, словно отец — управляющий этим домом и в любой момент готов представить хозяину отчет. Он и представлял его в маленькой неоготической церкви на Парк-роуд, куда отправлялся каждое воскресенье вместе с женой и дочерьми. Они всегда занимали одну и ту же скамью, всегда приходили за пять минут до начала службы, и отец громко и фальшиво пел, держа громадный молитвенник у самых глаз. «С гимнами восторга и ликования» представлял он всевышнему свой еженедельный отчет (один домашний очаг огражден от зла и искушений), «в землю устремясь обетованную». Когда они выходили из церкви, она старательно отводила взгляд от того угла, где перед баром «Герб каменщика», чуть навеселе — «Каменщик» уже полчаса как был открыт, — всегда маячил Фред со своим обычным бесшабашно-ликующим видом.
Она прислушивалась: хлопнула задняя дверь, щелкнул шпингалет на кухонном окне, затем послышалось суетливое шарканье: отец шел проверить парадную дверь. Он запирал не только наружные двери: он запирал пустые комнаты, ванную, уборную. Он словно запирался от чего-то, существующего снаружи, что могло бы проникнуть сквозь первую линию его обороны; и поэтому, отправляясь спать, воздвигал вторую.
Она прижалась ухом к тонкой перегородке их наспех поставленного стандартного коттеджа; из соседней комнаты до нее глухо доносились голоса. Чем напряженнее она вслушивалась, тем яснее они становились, словно она поворачивала рычажок радиоприемника. Мать сказала: «…готовить на маргарине…», а отец: «…через пятнадцать лет станет куда легче». Потом заскрипела кровать, и она поняла, что в соседней комнате пожилая чета чужих ей людей, обмениваясь ласками, устраивалась на покой. Через пятнадцать лет, подумала она безрадостно, дом перейдет в собственность отца. Он внес за него первый взнос двадцать пять фунтов, а остальные выплачивал из месяца в месяц, как квартирную плату. «Конечно, — любил он говорить после сытного ужина, — я привел этот дом в порядок». И он ждал, что хоть одна из его трех женщин проследует за ним в кабинет. «Вот в этой комнате я сделал электрическую проводку. — Он семенил назад мимо маленькой уборной на первом этаже. — Здесь поставил радиатор». И наконец с чувством особого удовлетворения: «Я разбил сад». И если вечер выдавался теплый, он открывал в столовой венецианское окно, выходящее на крошечную лужайку, чистенько и аккуратно подстриженную, словно газон перед зданием колледжа. «Груда кирпичей, — говорил он, — вот чем все это было». Целых пять лет все субботние вечера и все ясные воскресные дни ушли на полоску дерна, на окаймляющие ее клумбы и на единственную яблоньку, на которой прибавлялось по одному пунцовому безвкусному яблоку в год.