Константин Лагунов - Больно берег крут
Он раскупорил бутылку, медленно налил полный стакан водки. Долго вбирал трепещущими ноздрями водочный дух и млел, и слаб, и таял, глотая слюну. Сцепив до хруста зубы, набрал полный рот водки и полил изо рта себе на руки, ни капли не проглотив. Долго дышал раскрытым ртом, закурил, окунул ножницы в стакан, поболтал ими, словно размешивая что-то, и принялся старательно перерезать полуметровый волосяной пук фантастической бородищи.
Срезав все, что можно было срезать ножницами, сунул бритву в тот же стакан, а сам стал намыливать бороду. Отвыкшая от бритвы рука дрожала, и он несколько раз порезался, тут же заливая порез водкой. Скоро комнатенка и сам он пропахли водкой до того, что у Крамора закружилась голова, стало поташнивать, багровые круги поплыли перед глазами. Он ополоснул гладко выбритое лицо зеленым хмельным зельем, спалил в печурке волосы и бумагу, снова подсел к зеркалу.
Лицо неузнаваемо переменилось: обнаружились скулы, непропорционально длинным стал нос и острым подбородок. Лоб же, прежде такой неприметный, вдруг проступил массивной глыбой, из-под которой внимательно и зорко смотрели черные раскаленные глаза. Особенно поразила Крамора длинная, беззащитно тонкая кадыкастая шея…
Едва Крамор убрал реквизиты своего представления, откинул дверной крючок и включил электричество, как в дверь постучали.
Как ни были взволнованы девушки, все равно они изумленно застыли, глянув на безбородого Крамора, и на какое-то время забыли, зачем пришли.
— Чего уставились? Не нравлюсь?
— Н-ничего, — за всех ответила Таня.
— Даже очень, — подхватила Даша.
— Проходите, сварю кофе и…
— Потом. Кофе потом, — перебила Таня, мигом встревожив Крамора.
— Что стряслось?
— Беда, Остап Павлович.
— Да садитесь же вы! — нарочито грубовато прикрикнул Крамор, добывая сигареты.
Девчата сели, и Таня рассказала о происшедшем.
Показного спокойствия Крамору хватило ненадолго. Скоро он так разволновался, что Тане пришлось его успокаивать.
— Так, — сказал он, чуть поостыв. — Значит, в девять? Ах, гад! И местечко приготовил? Ну, мы тебе устроим любовное свиданьице. Ублажим…
Похоже, говорил он это просто так, чтоб приободрить девушек, дать выход клокотавшему бешенству, которое гоняло его по комнатенке, как оторвавшийся от привязи бочонок по штормящей палубе — от борта к борту, и волчком, и по кругу, — а мысль тем временем билась заарканенным оленем, ища выход из ловушки, в которую угодила вдруг Люся. Но вот Крамор оборвал бег, рванул полушубок так, что треснула вешалка, надел задом наперед шапку и выскочил на улицу. Девчонки вылетели следом.
— Куда мы? — спросила на бегу Таня.
— Шагай, шагай, — еле выговорил задохнувшийся Крамор.
Они бежали цепочкой. Молча. Изо всех сил. Словно уходя от погони.
— Слава богу, он здесь, — еле выговорил задохнувшийся Крамор, пинком отворяя покрытую изморозью дверь редакции газеты «Турмаганский рабочий».
4— Крамор! Где ваша борода? — воскликнул Ивась, проворно сунув в карман маникюрную пилочку, и встал.
— Сбрил.
— Но… По какому случаю? — протянул художнику руку, здороваясь.
— Непременно отвечу, только не теперь. Простите великодушно за такую бесцеремонность: дело, приведшее к вам, воистину не терпит промедления. Ни минутки!
Будто глотнув неразведенного лимонного соку, Ивась содрогнулся всем телом, скривился от дурного предчувствия. «Опять дело. Неотложное, важное, головоломное. Иначе бы не приперлись на ночь глядя… Нашли грозоотвод с воловьими нервами…» Он еле сдерживался, чтоб ни жестом, ни взглядом, ни голосом не выдать этой мысли, но гнев все усиливался. Еще свежи, остры и болезненны были воспоминания о навязанной ему баталии за дурацкие, бог знает кому нужные «кусты» и треклятое наклонное бурение. О! Если бы собрать все проклятия, которые мысленно выметал, выкричал он на голову Данилы Жоха! Этот эрудит-самоучка сразу подковал Ивася на все четыре. Сам вцепился мертвой хваткой, Клару взбаламутил, взвинтил так, что из глаз искры, с языка пламя. Покрутись-ка меж ними, предугадай, предвосхити. То ненароком столкнется с Данилой Жохом на улице и тот непременно гаркнет: «Ждем!.. Помним!..» Иль иным словечком намекнет, зацепит, а то вдруг встретится с Фоминым и этот хоть, может, и не скажет ничего, но зато так посмотрит, что лучше уж бы сказал. А дома Клара прожигает глазищами, караулит каждое слово и ждет, ждет, ждет… Спасибо холодам. Отвлекли, увели, оттянули. Тут уж всем было не до писем и статей. Распрямился было Ивась, вздохнул, и тут же Клара приметила, забеспокоилась, стала надоедать, наседать… Врал ей напропалую. «Пишу… Проговариваю в горкоме… Выверяю расчет…» Потом Данила Жох припер свое творение — открытое письмо буровиков. Письмецо адресовалось Румарчуку и отличалось от известного письма запорожцев турецкому султану разве что только благопристойностью. Проклиная настырных буровиков, Ивась на десять рядов отредактировал и отшлифовал послание, сгладил формулировки, убрал категоричные выводы, словом, обкатал, отполировал, чтоб не зацепило, не царапнуло. И все же не решался печатать. Румарчук, конечно, на выступление «Турмаганского рабочего» наверняка чихнет, но Гизятуллов не смолчит. «Уж если с Черкасовым из-за бетонки в драку, тут-то ему карты в руки. Шарахнет на пленуме: не разобрались, не вникли, не прислушались…» Гизятуллова сюда Румарчук перетащил. Старые друзья, как будто, чего стоит Румарчуку сказануть что-нибудь в обкоме… Могло такого и не случиться, может, просто у страха глаза велики, а все равно беспокойно.
Вот так Жох ненароком накинул на Ивася петлю, и та все туже, все неотвратимей затягивалась. Нужно было что-то предпринимать или сдаваться. Ивась чуть не плакал от бессильной ярости, клял весь свет, ярил и взвинчивал себя, но… увы, ничего, кроме проклятий, родить не мог. И когда в отчаянии решил капитулировать, судьба столкнула его с Румарчуком на заседании бюро городского комитета партии, где обсуждались итоги визита начальника главка в Турмаган. Поняв, что это единственный и последний шанс, Ивась заставил себя попросить слова, сказал короткую, но впечатляющую, всеми примеченную речь: немножко об особенности месторождения, чуть-чуть о необычности методов освоения, пару фраз о научной организации труда и необходимости поиска новых путей и методов, а потом очень кстати и очень ловко вставил про письмо в редакцию буровиков бригады Фомина. Никаких оценок и советов по сути самого письма Ивась не высказал, попросил только главк поскорее разобраться с предложением буровиков, а сам из рук в руки передал злополучное письмо Румарчуку. Хорошо получилось. На самом высшем дипломатическом уровне. И честь соблюдена, и нейтралитет обеспечен. Вечером за ужином живописал Кларе целую баталию, которую он якобы навязал Румарчуку на бюро и вручил тому письмо как ультиматум. «Отмолчится, уйдет в кусты, дадим на первой полосе под кричащим заголовком». На заключительном прощальном совещании в НПУ Румарчук о фоминской затее слова не обронил, Ивася взглядом не удостоил. Судя по всему, начальник главка был раздражен и зол, потому соваться к нему с вопросами Ивась не посмел. К тому же в горкоме Румарчук был гость, Ивась — член бюро, а здесь Румарчук — бог, Ивась — приглашенный. Он обещал Кларе, что именно сегодня, на этом самом совещании, заставит Румарчука ответить четко и односложно: да или нет? И, не посмев подать голоса, холодел, представляя вечерний разговор с женой. «Я так и думала, рожденный ползать…» Или иное что-то скажет она, но такое же обидное, унизительное и, главное, неопровержимое. И сразу кончится равновесие, и снова под каблук, и вечные насмешки, как щипки, как плевки, и неприязнь, и брезгливость. Он и сейчас еще не совсем крепок на ногах, на ниточке, на волоске его достоинство и мужское самоутверждение. Она верит в его возрождение, взлет, возмужание. От того он в самом деле креп духом и телом, перерождался, вот-вот… еще шаг… еще взмах. Однако ни сил, ни воли для этого последнего «вот-вот» не было. Снова что-то не срабатывало в духовном механизме, все чаще и продолжительней приступы апатии, прикрытой непробойным цинизмом. Но он уже успел дохнуть много воздуху, глянуть на мир хоть и не бог весть с какой, а все же с выси, успел почувствовать себя настоящим мужчиной, и неизбежный возврат в прежнее, довзлетное состояние — пугал и вгонял в отчаяние. Ивась искал любую лазейку, только бы оттянуть, отсрочить неизбежное приземление. Знал, что лучший способ обороны — нападение, понимал, что надо бы еще рывок вверх, но… не мог. Срабатывала инерция: спокойней, легче, проще по течению, берешь, что дают, в драку не лезешь, не задираешься, дыши да радуйся, смакуй жизнь — все равно прахом обернется…
И опять судьба подала Ивасю руку. То ли и впрямь кто ищет — найдет, то ли попал в полосу везения, только желанное вдруг с неба свалилось. Без тревог, без борьбы, без риска. Подвернулся старый приятель, заведующий отделом областной газеты «Туровская правда». Обнялись, посидели часок, побаловались добрым коньяком, выпили по чашечке кофе, и тут Ивась поведал о письме фоминской бригады и о молчании Румарчука. Приятель ухватился, вызвался разобраться, напечатать в «Туровской правде». И разобрался, и напечатал за своей и Ивасевой подписями очень резкую статью, Гизятуллова пощипал, главку выговорил за то, что «маринует ценное и крайне перспективное начинание». Именно эту статью все и считали первопричиной победы и нового взлета Фомина. Целая делегация буровиков приходила к Ивасю с благодарностью. «Молодец, Саша», — сказала Клара. Как сказала! Словно аттестат на звание мужчины подмахнула. Они выпили бутылку вина, и была редкостная, незабываемая ночь, и он был мужчиной, настоящим мужчиной, которого и жалели и любили…