Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2005)
Это — метод. В главе об Иване — перечни-“наполнители” того же рода: “В череде будней и неприсутственных дней (Новый год, Богоявление, Сретение, масленица, Благовещение, Страстная Суббота, Пасха, Светлая неделя, день Святой Троицы, день Святого Духа, день Святых апостолов Петра и Павла, дни тезоименитства царской семьи, их коронования и восшествия на престол) теперь не было внезапных приездов брата из Мелихова”.
Если уж говорить о семейном благочестии, то гораздо выразительней эпизод из главы “Сестра”. “Сохранилась запись Марии Павловны на внутренней стороне переплета Акафиста: „Пишу сие во время войны ужасной! Дом-музей пока уцелел, если Бог сохранит и дальше так, то эту книгу сохранить в Музее, ибо по ней молился отец наш, и по воскресеньям (это было в Таганроге) Ант<он> Павл<ович> Чехов часто читал акафисты в очередь с братьями. А теперь я, грешная, прибегаю к ней во время молитвы моей к Богу! Мария Чехова. 1942 г., в мае н/с””. Одного-двух таких штрихов хватило бы, чтобы читатель почувствовал крепость веры и привычку к православному чину жизни в семье Чеховых.
Наряду с перечислением церковных реалий менее возвышенные, но не менее пространные реестры утвари, мебели, блюд служат названной выше задаче — уравнивают объемы повествований о разных персонажах — при скудости сведений о некоторых из них.
В предварении к книге автор обещает разоблачение многих околочеховских легенд и заблуждений. Насколько я могла заметить, подразумеваются в основном споры биографов вокруг семейно-любовных событий. Было ли взаимное чувство у Чехова с Авиловой, были ли у Натальи Гольден основания рассказывать сыну об их с Антоном Чеховым любви (до замужества ее за Александром). Дамы-исследовательницы, вслед за друзьями и родственниками, спорят об этом с удовольствием, у Кузичевой, как водится, свои мнения, но, боюсь, это вопросы нерешаемые. Зато встречаются в семейной саге новые загадки, требующие разъяснения. По поводу появления квартирантов из Таганрога в московской квартире Чеховых автор замечает: “Домашние ссоры, скандалы, а тем более мордобитие стали невозможны при посторонних. Павел Егорович разделял стародавний жестокий завет: бей жену без детей, а детей без людей”. И в другом месте — касаясь писем невестки Ольги Леонардовны к Евгении Яковлевне с советами насчет того, как лучше вести ялтинское хозяйство: “Попробовала бы Евгения Яковлевна учить свекровь, да еще в самом начале семейной жизни. Все кончилось бы той „наукой”, которую применяли и Егор Михайлович, и Павел Егорович к своим женам за нарушение „порядка””. Выходит (дважды повторено), Павел Егорович бил — “воспитывал” — не только детей, но и жену. Откуда бы это автору знать? Не бестактная ли тут попытка “домыслить” своих персонажей?
“Александр Павлович. Брат-журналист”. Александру, с его разбросом интересов, жизненных перипетий и творчества, подошла бы роль героя биографического романа, может быть, не меньше, чем его брату Антону. Но “биографию семьи” скрепляет единство избранных автором интонации и ракурса, которые тем очевиднее недостаточны, чем сложнее персонаж. В этих рамках Александр в качестве яркого журналиста и беллетриста на фоне своего исторического времени Кузичевой не слишком нужен. Главное в очерке о нем — малоизвестные подробности личной и семейной жизни: жены, дети, разные амурные и пьяные приключения — словом, “чистое белье, перемешанное с грязным”, что так неприятно поражало аккуратистов Чеховых в семейном хозяйстве Александра. Почему-то Кузичевой кажется, что вот был бы он профессором… как его однокашник и знакомец семьи Владимир Вагнер, точнее, профессором математики, как он о том мечтал на первом курсе университета, — тогда бы его жизнь состоялась. Вряд ли эта благонамеренная гипотеза справедлива. Александр Чехов, человек удивительно разносторонний, помимо прочего, в течение двадцати лет был журналистом на все руки. Он писал о репортерстве: “Нужно быть молодым, крепким, выносливым и находчивым человеком. Нужно быть везде первым, нужно обладать чутьем и уменьем быстро ориентироваться”. Для того чтобы брать интервью у Победоносцева и одновременно успевать собрать хронику пожаров и происшествий, действительно надо “быстро ориентироваться”. Хорошо написал о нем сын, актер Михаил Чехов: “Он был слишком большой оригинал в жизни, и это помешало ему использовать свои знания и громадную жизненную энергию сколько-нибудь систематически и в каком-нибудь определенном направлении <…> Он органически не выносил ничего обычного, привычного, трафаретного”.
В главе об Александре есть одно неожиданное размышление автора о нем и о семье в целом: “Старшие сыновья Павла Егоровича и Евгении Яковлевны отличаются от остальных детей уже на семейной фотографии таганрогских времен. Можно подумать, что на братьях лежит печать вырождения. Или особенной одаренности, исключительности из рода, но какой-то скошенной … Словно в них не совсем удачно воплотилось то, что в третьем брате явится полно и без искажений. Александр и Николай, наверно, могли бы выправить душевное „искривление” усилием, трудом. Искушение „перекоса” [?] дарованного таланта угрожало Чехову не однажды (разрядка моя, курсив автора. — А. Ф. )”.
Недалекий Павел Егорович восклицал: “Я отец знаменитых детей!” Публика тоже думала, что он отец целого семейства одаренных личностей. И на фотографиях все дети Павла Егоровича — располагающей внешности. Медики, с которыми я консультировалась, на основании сведений и иконографии из книги не находят никаких следов дегенерации. Были только неблагоприятные обстоятельства и физические болезни. Смолоду больной Николай и педагогически запущенные в раннем детстве из-за смертельной болезни матери старшие дети Александра пали жертвой этих обстоятельств — семье оказалось не под силу вытянуть всех. А тут П. Е. Чехов получается родоначальником “перекоса” и “вырождения”!
“Николай Павлович. Брат-художник”. История больного и слабовольного Николая, художника и музыканта, которого Антон Чехов считал талантливей себя, трагична уже с самого отъезда из дома, из-под опеки матери. Она стала еще тяжелее после того, как ему пришлось жить вне закона (из-за недоразумений с воинской повинностью), и он стал обременен долгом в три тысячи рублей, происхождение которого неясно. Последние пять лет своей недолгой жизни он болел туберкулезом. Он был востребованный художник и в церковной росписи (расписывал вместе с прочими храм Христа Спасителя), и в иконописи, и в оформлении зрелищ, и в книжной графике, и в карикатуре, и в станковой живописи. Но в предсмертные годы воля к работе в нем ослабела. Антон Павлович, создававший в сходных физических обстоятельствах лучшие свои вещи, тоже жаловался на упадок воли, но ведь его болезнь протекала в Крыму и Ницце, а не в номерах на Каланчевке… Пьющий, уже почти не работающий, живущий с неподходящей, по мнению семьи, не склоняющей к доброму женщиной (а какая “подходящая” связала бы с ним судьбу?), он, бывало, лгал родным и заказчикам. Но тем не менее его любили.
Серьезного анализа художественной работы Николая у Кузичевой нет. Рассказ про этого “вырожденца” ведется с зашкаливающей физиологической обнаженностью. Уместен и хорош только финал — описание его смерти, взятое из письма Александра и дополненное словами ектении.
“Иван Павлович. Брат-учитель”. Осенью 1894 года Иван пишет Михаилу: “В школе, в классе я по-прежнему благоденствую, чувствую себя выше всяких тайных советников. Ты не поймешь, какая масса удовольствия просидеть с первоклассниками 3 — 4 часа подряд, особенно когда на душе спокойно и хорошо”. К этому времени он работал уже четырнадцать лет. Директорство плюс 40, а временами 60 — 80 учащихся на одного учителя начальных классов — это вообще невероятно. А ведь все училища, где работал Иван, становились образцовыми. В газетах хвалили музыкальные спектакли, которые он ставил с детьми сапожников и квартальных надзирателей. В 1905 году за двадцатипятилетние труды в народном образовании он получил звание потомственного почетного гражданина, приравненное к личному дворянству. Превосходный педагог, Иван был одаренным человеком, хотя, думаю, не столь ярко, как братья. Он не рисовал с детства в любую свободную минуту и не скучал в отсутствие скрипки и фортепьяно, как Николай, не писал в семнадцать лет пространных драм, как Антон, не печатался еще гимназистом, как Михаил. Его призванием была любимая работа да еще “чтения для народа”, на которые он собирал аудиторию в двести, пятьсот, а то и в тысячу человек. С годами, после четвертьвековой образцовой деятельности, работа в школе стала для него утомительна (что естественно: советский школьный учитель с таким стажем имел право уйти на пенсию независимо от возраста).