Фридрих Горенштейн - Псалом
Не поверил счастью Савелий, засмеялся он радостно и попросил поцеловать ее в щеку. Она разрешила.
Тогда руку попросил он поцеловать. Она снова разрешила. Но большего он просить не решился, и они пошли из сада.
– Может, Руфина, здесь заночуем, – сказал Савелий. – Дача большая, найдется тебе комната.
– Нет, – сказала пророчица, – отец дома один… Да и соскучилась я по нему…
– Тогда я тоже поеду, уйдем не попрощавшись, мать поймет, а то еще задерживать будут. Только вот как Андрея позвать?
– Андрей уже давно ушел, – сказала Руфина-Пелагея. – Я видела.
– Страдает он, – сказал Савелий. – Жалко его.
– А Васю тебе не жалко, – сказала вдруг Руфина-Пелагея, – он ведь тоже страдает.
– Васю? – удивленно переспросил Савелий. – Знаешь, я давно с ним знаком. Опасный он, страшно живет, точно в чем упрекает всех остальных, перед ним виноватых. Боюсь я его, – признался Савелий, – антисемит он ужасный, болезненный какой-то, неспокойный антисемит.
– А правда, он на отца моего лицом очень похож? – сказала пророчица Пелагея.
– Действительно, – сказал Савелий. – Я и сам теперь подумал. Это потому, наверно, что южные украинцы сильно с турками смешаны. Он, кстати, знает, что похож на еврея, и сильно от того страдает. Если б ему другую внешность, может, он добрый был бы парень и антисемит более спокойный. Сегодня возле Третьяковки он слишком сильно нервничал и слишком тупо Сомова ударил. Сомова можно было и поумнее ударить, он того стоит. Вася ведь не всегда тупой; когда забудется, словно не помнит себя, доброта проступает в нем, и с ним бывает приятно. Но сегодня как бы чего не натворил.
Это была правда. С тех пор как расстались возле Третьяковки, как крикнул он про жидов-скую лавочку и жидовского Бога, не находил себе места Вася и не мог сидеть, а все ходил и ходил, надеясь устать и успокоиться. Но не уставал и не успокаивался. И не мог он понять, что с ним, – то ли евреев до нервного приступа возненавидел, то ли голубоглазую еврейку полюбил. К женщинам Вася всегда относился более спокойно и рассудительно, чем Савелий или Андрей, а влюбленность и вздохи вообще считал не мужскими, еврейскими, слабосильными штучками. Была у Васи жена, посудомойка, с которой он разошелся; теперь была деваха, преподавательница английского языка из школы, расположенной против его дома… И вот с утра такая напасть. Знал Вася, где живет Савелий, и слышал, что в той же квартире живет и еврейка, которая не давала ему покоя.
«Пойду, – решил Вася, – давно пойти надо было. Там, у Руфины-жидовки, наскандалю, успокоюсь и забуду ее».
Предварительно зашел Вася в Дом литераторов, в знаменитый ресторан, где привилегирова-нной литературной публике разрешалось дышать пряным запахом разлагающегося мяса и прокисшего томатного соуса… Подсев к столику богатого еврея-песенника, который очень боялся Васиных скандалов и которого Вася в позапрошлом году на майские праздники ударил, он выпил триста граммов даровой водки и съел одну даровую шпроту. Ел Вася мало. От Дома литераторов к бульвару, где жила еврейка, было рукой подать, быстро шел Вася, но триста граммов даровой водки еще быстрее разобрали и исказили перед Васей Божий мир. Так пришел Вася к дому на бульваре. Дом этот был старый, интеллигентный, дореволюционный, и Васе показалось – со сладким жидовским запахом на лестнице. Однако выше этажом гуляли грубо, во всеуслышание, с частушками, и это успокоило – значит, теснят жида, не дают ему одолеть… Слезящимися почему-то глазами нашел он номер квартиры и позвонил. Дверь отперли.
– Можно Руфину?… Руфиночку можно?… Девушку Руфиночку? – начал было Вася заплетающимся языком и тут же осекся.
То, что увидел он в дверном проеме, поразило его. Свой постаревший облик увидел он, освещенный слабым желтым светом коридорной лампочки. Себя пожилым человеком увидел Вася, поседевшим, со сгорбившейся еврейской спиной. То отец его отпер ему, Дан, Аспид, Антихрист.
– Нет Руфины дома, – сказал Антихрист и, вглядевшись в Васю, тоже узнал его.
Это был его первенец, зачатый под Керчью на берегу моря с Марией, доброй душой, малолетней блудницей из села Шагаро-Петровского Димитровского района на Харьковщине. Тогда шире распахнул Антихрист дверь, и вошел Вася из колена Данова, дурное семя. Сели отец и сын друг против друга за стол и смотрят. И чем больше смотрят друг на друга, тем больше узнают.
– Ну, – говорит Антихрист, – расскажи, сыночек, как ты ругал еврейского Бога своего?
– Врешь, жид, – кричит Вася. – Украинец отец мой… С туретчиной украинец. И мать моя из села Шагаро-Петровского. И Бог мой – православный. А жидовского Бога ненавижу. И нечистый жидовский хлеб ваш ненавижу. – Схватил он кусок хлеба, лежавшего на столе, и бросил его на пол.
А то был действительно нечистый хлеб изгнания, завещанный пророком Иезекиилем. И преобразились мягкие еврейские глаза Антихриста, загорелось в них то, что губит и что заимствовала у приемного отца своего пророчица Пелагея. Как раз когда у отца загорелось, и у нее загорелось за много километров отсюда, во тьме дачного яблоневого сада. Когда загорелось в глазах Антихриста и осветилась комната мигающим, то вишневым, то малиновым, темным, словно от вечернего небесного облака, испугался Вася, заныло еще миг назад по-славянски уверенное сердце и впервые ощутило подлинную и единственную еврейскую вину перед павшим миром, имя которой Беззащитность. Встал Вася и пошел, отцом не провожаемый, сам отпер входную дверь и вышел на лестничную площадку. В тот момент двери этажом выше распахнулись, там, где грубо гуляли, и жлоба с красными лицами, все сколько их было, вышли на лестничную площадку. Это называлось: «мужчины вышли покурить». И сказал один жлоб Васе:
– Куда прешь, жид, глаза повылазили, что ли?
Ничего не ответил Вася и как домой приехал, не помнит. Когда же приехал домой, начал искать он способ удавиться. Сперва хотел он на ремешке от брюк удавиться, однако понял, что ремешок может не выдержать, и нашел в пыли под ванной бельевую веревку, неизвестно с каких пор лежащую, может, еще от старых хозяев, и его, Васю, дожидавшуюся, чтоб выполнить свое предназначение. Сделал он из веревки петлю и начал искать крючок, но не мог найти хорошего крючка ни в комнате, ни на кухне, гвоздя же крепкого тоже не было, и молотка не было, ибо жил Вася бесхозяйственно, как придется. Жил с бутылками и банками грязными на подоконнике, с грязными носками на батарее парового отопления, с кучами мусора, заметенными во все углы, и, кроме двух икон – Христа Спасителя и Николая Угодника, не было у Васи никаких ценностей.
«На эти иконы меня и похоронят, – подумал Вася, – если удачно продать, да еще иностранцам, и крест можно будет поставить. Напишу тетке Ксении записку, чтобы продала иконы для похорон моих и для могильного креста».
Присев к столу с бельевой веревкой, намотанной на руку, Вася написал записку Ксении и тут же просьбу к тому, кто обнаружит его смерть, дать телеграмму в Воронеж Ксении Коробко, по мужу Гусаковой, и адрес указал. А также в Харьковскую область, Димитровский район, село Шагаро-Петровское, хутор Луговой, Александре Коробко, по мужу Наливайко. Приложив к этому смятый трешник и окончив тем подготовку, он начал опять искать крючок. Не найдя, он решил просто кинуться с балкона, однако постеснялся вызвать этим веселый шум зевак и глупую толпу. Тогда продолжил он поиски и нашел все-таки крючок в углу у окна, сильно затянутый паутиной и закрашенный при побелке. Очевидно, на крючок этот прежние хозяева укрепляли перекладину, к которой подвешивали портьеры. Убедившись, что крючок крепок, он намочил под краном мыло и, намылив веревку, бросил мыло тут же, посреди комнаты. Сделал Вася петлю, подставил шаткий табурет, почувствовал сильные колики в желудке, стоя на табурете, помочился на пол и, подпрыгнув с петлей на шее, наступил на край табурета так, что табурет упал. Мигом затянулась петля, захрипело, заклокотало, и умер Вася нечисто, испустив из кишок грубый харьковский пердунец.
Так отвергнуто было гнилое семя Антихриста, Господнего посланца.
Обнаружили Васю через три дня соседи, и, конечно же, он их напугал. Без того невозможно, чтоб висельник не напугал, однако здесь испуг еще усилился следующим происшествием. Когда прокричали уже, поохали и, не прикасаясь к покойнику, вызвали по телефону милицию и «скорую помощь», вдруг, еще до приезда властей, Вася на глазах у толпящегося из разных квартир народа оборвался, упал на пол, и как бы из него выкатилось зубчатое тонкое колесико, подобное часовому из больших карманных часов, описало полукруг, задрожало, задрожало и затихло плашмя. Но на этом необычность Васиной смерти кончилась, наступила обыденность. Приехали Ксения и Шура, вызванные телеграммами, заказали гроб, заказали музыкантов.
Ксения, как это нередко случается с развратными в молодости женщинами, превратилась в добрую, участливую, бездетную старушку. Она была богатая вдова, на средства, которые оставил ей муж, жила на окраине Воронежа в собственном домике с садом. Васе она всегда была чем-то вроде опекунши и, помня о матери его, сестре своей Марии, которая девочкой приезжала к ней жить в голодном 1933 году, но которую она отправила назад в село вследствие семейного скандала, старалась, чем могла, сделать доброе Васе. Похороны Ксения организовала на свой счет, Шура не дала ни копейки. Да и не было у Шуры. Шура жила по-прежнему почти безвыездно в селе Шагаро-Петровское и была бедна, со множеством детей, выросших и дурно устроившихся, а взгляд имела по-прежнему злой, тупой и измученный. Васино старое пальто, Васины стоптанные босоножки, Васин закопченый чайник – все, кроме того, в чем Васю хоронили, она увязала в узлы и увезла к себе в хозяйство, в село Шагаро-Петровское. Только две иконы – Христа Спасителя и Николая Угодника – Ксения взяла себе. Ксения хотела увезти иконы, однако по совету одного из соседей продала хорошо, удачно какому-то бородачу, дав, разумеется, советчику комиссионные.