Амос Оз - Повесть о любви и тьме
В одиннадцать утра мы спустились с чемоданами в моторную лодку. Моряк, который ею управлял, был этаким украинским мужиком, огромным и волосатым, и с него градом катился пот. Он показался мне довольно грозным. Но когда я вежливо сказала ему по-украински «спасибо» и хотела дать монету, он рассмеялся и неожиданно ответил мне на чистейшем иврите: «Куколка, что с тобой? Денег не надо. Вместо этого, может, отпустишь мне поцелуйчик?»
*День был приятный, довольно прохладный, и самое первое мое воспоминание — это чуть пьянящий, резкий запах кипящей смолы и густого дыма, поднимающегося из бочки со смолой: видимо, как раз в это время там асфальтировали какую-то площадь или причал. Из черного дыма вынырнуло вдруг смеющееся лицо моей мамы, а за нею появились папа со слезами на глазах, сестра моя Хая со своим мужем Цви, которого я еще не знала, но сразу же, с первого взгляда, подумала: «Ну и парня нашла она себе здесь! И симпатичный, и добрый, и веселый!» Только после того, как обнялась я и расцеловалась со всеми, увидела я, что и Фаня, твоя мама, была там. Стояла себе в сторонке, подальше от раскаленных бочек, была она в длинной юбке и голубом вязаном свитере, стояла спокойно, ожидая, когда можно будет обнять и поцеловать меня после всех остальных.
И так же, как я сразу заметила, что сестра моя Хая расцвела здесь, что щеки ее пылают румянцем, что она полна энергии, гордости и целеустремленности, так же увидела я, что Фаня чувствует себя не совсем хорошо: она показалась мне очень бледной и еще более молчаливой, чем обычно. Она специально приехала из Иерусалима, чтобы встретить меня, извинилась от имени Арье, своего мужа, твоего папы, который не смог взять выходной день, и тут же пригласила меня в Иерусалим.
Только через четверть часа или через полчаса заметила я, что ей нелегко стоять на ногах. Еще до того, как она или кто-нибудь из нашей семьи сказал мне, я вдруг сама поняла, как тяжело переносит она свою беременность, то есть — тебя. Была она, похоже, на третьем месяце, но щеки ее показались мне запавшими, губы бледными, а лоб нахмуренным. Красота ее не пропала, наоборот, однако ее словно затянуло какой-то серой вуалью, которая так и не исчезла до самого конца.
Из нас троих самой блестящей и броской всегда была Хая — интересная, яркая покорительница сердец. Но тот, кто не ограничивался первым впечатлением и обладал верным глазом, мог увидеть, что самой красивой среди нас все-таки была Фаня. Я? Я почти что не в счет: всегда я была только малышкой-глупышкой. Я думаю, что мама наша обожала Хаю и гордилась ею, с другой стороны папе почти удалось скрыть, что сердце его более всех принадлежало Фане. Я не считалась особым достижением ни в глазах папы, ни в глазах мамы, разве что дедушка Эфраим предпочитал меня остальным, но, тем не менее, я любила всех. Не было во мне ни зависти, ни ревности, ни огорчения. Быть может, именно тот, кто любим менее всех, — если он не завистлив, не ревнив, и не погружен в свои обиды, — черпает в себе неиссякаемые запасы любви. Нет? Я не совсем уверена в том, что сейчас сказала. Быть может, это просто пустая сказка, которую я самой себе рассказываю на сон грядущий. Быть может, каждый рассказывает себе перед сном всякие истории, чтобы не было ему так страшно.
Мама твоя обняла меня и сказала: «Соня, как замечательно, что ты уже здесь. Хорошо, что мы снова все вместе. Нам придется много помогать здесь друг другу. Особенно важно нам поддержать родителей».
Квартира Хаи и Цви была в пятнадцати минутах ходьбы от порта, и богатырь Цви сам тащил почти весь мой багаж. По дороге мы видели, как рабочие строят большой дом: это было здание педучилища, которое и по сей день стоит на улице Бен-Иехуда неподалеку от угла бульвара Нордау. В первое мгновение эти рабочие показались мне или цыганами, или турками, но Хая сказала, что это всего лишь загорелые евреи. Таких евреев я еще никогда не видела, разве что на картинке. И тут у меня полились слезы — такими крепкими и веселыми были эти рабочие, но среди них я заметила двух трех ребят, лет двенадцати, не больше, на спинах у них было укреплено что-то вроде деревянной лесенки, а на ней — тяжелые кирпичи. Я увидела это и заплакала — и от радости, и от обиды, и от жалости. Мне это сложно объяснить…
На улице Бен-Иехуда, рядом с улицей Жаботинского, в крохотной квартирке Хаи и Цви ждали нас Игаэль и соседка, которая присматривала за ним, пока родители отсутствовали. Было ему всего полгода, живой, смешливый малыш, весь в отца. И я первым делом вымыла руки, нашла пеленку, развернула ее на своей груди и, взяв Игаэля на руки, с огромной нежностью прижала его к себе. На этот раз я не испытывала ни желания плакать, ни дикой радости, обуявшей меня на корабле, но с самой глубины души, словно со дна колодца, поднялось во мне чувство полной, абсолютной уверенности — до чего же хорошо, что все мы уже здесь, а не в доме на улице Дубинской. И еще я вдруг ощутила сожаление, что тот дерзкий, вспотевший морячок не получил от меня, по крайней мере, того «поцелуйчика», о котором он просил. Какая тут связь? И по сей день не понимаю, но именно так я чувствовала там и тогда…
Вечером Цви и Фаня взяли меня на прогулку, чтобы я хоть немного увидела Тель-Авив. Мы отправились на улицу Алленби и на бульвар Ротшильда, потому что улица Бен-Иехуда (ныне одна из центральных) тогда еще вообще не считалась Тель-Авивом: ее северная часть в те дни была пригородом, примерно, как сегодня Ор Иехуда. Помнится, в тот вечер, с первого взгляда, все показалось мне таким чистым и красивым — скамейки на улицах, фонари, вывески на иврите: казалось, весь Тель-Авив был всего лишь прекрасной выставкой во дворе нашей гимназии «Тарбут».
Был конец декабря тридцать восьмого года, и с тех пор я ни разу не покидала пределы Эрец-Исраэль, разве что, только в мыслях. И уже не покину. Нет, не потому, как некоторые могут подумать, что Эрец-Исраэль так уж прекрасна, а потому что сегодня я уже считаю, что любое путешествие — это величайшая глупость. Единственное путешествие, из которого возвращаешься не с пустыми руками, — это погружение в себя. Там, внутри, ведь нет границ, нет таможни, там можно достичь даже самых далеких звезд. Либо бродить по тем местам, которых уже не существует, и навещать людей, которых уже нет. Даже посетить те места, которых никогда не было, а, возможно, никогда и быть не могло. Но мне там хорошо. Или, по крайней мере, не плохо…
А как ты? Что бы такое мне для тебя быстренько приготовить? Яичницу-глазунью, обжаренную с двух сторон? Или бутерброды с кусочками помидоров и сыром? Или с авокадо? Нет? Ты снова спешишь? Не выпьешь ли хотя бы еще стакан чаю?
*В университете на горе Скопус, а быть может, в одной из тесных комнат в кварталах Керем Авраам, Геула, Ахуза, где в те дни по двое-трое ютились бедные студенты и студентки, встретились Фаня Мусман и Иехуда Арье Клаузнер. Было это в тридцать пятом или тридцать шестом году. Я узнал, что мама жила на улице Цфания, 42, в комнате, которую она снимала с двумя девушками из Ровно, тоже студентками, Эстеркой Вайнер и Фаней Вайсман. Я узнал, что за ней многие ухаживали. И конечно, так я слышал от Эстерки Вайнер, там и сям, без какого-либо намерения с ее стороны, завязывались у нее легкие романы.
Что же до моего отца, то, как мне рассказывали, он страстно жаждал женского общества, много говорил, блистал остроумием, шутил, привлекал внимание и, возможно, вызывал легкую насмешку. Студенты называли его «ходячей энциклопедией». Если кому-нибудь требовалось выяснить — или даже не требовалось, — он любил поразить всех тем, что знал фамилию президента Финляндии, знал, как на санскрите будет «башня» и где в Мишне упомянута нефть.
Студенткам, которые ему нравились, он с нескрываемой радостью, помогал писать работы, вечерами гулял с девушками по переулочкам квартала Меа Шеарим, по тропинкам Сангедрии, покупал им газировку, присоединялся к экскурсиям по святым местам и на археологические раскопки, очень любил участвовать в интеллектуальных спорах, громко, с пафосом читать стихи Мицкевича или Черниховского. Но, похоже, его взаимоотношения с девушками чаще всего ограничивались лишь умными беседами и вечерними прогулками: по всей видимости, девушки ценили в нем лишь силу интеллектуального притяжения. И, по сути, судьба его ничем не отличалась от судеб большинства молодых парней того времени.
Я не знаю, когда и как сблизились мои родители. Я не знаю, была ли между ними любовь до того, как я узнал их. Они поженились в один из дней начала 1938 года. Свадьба состоялась на крыше канцелярии раввината на улице Яффо. Он, бледный, утонченный, в черном костюме с галстуком и белым треугольником платочка в нагрудном кармане. А она — в белом длинном платье, подчеркивающем смуглость ее кожи и черноту ее роскошных волос.
Фаня со своими немногими пожитками перешла из комнаты студенток на улице Цфания, которую делила с подругами, в комнату Арье в квартире семейства Зархи на улице Амос. Спустя несколько месяцев, когда мама моя уже была беременной, переселились супруги в дом напротив, в две комнатушки в полуподвале. Там родился их единственный сын.