Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2005)
Именно к разряду “негромких” (и “бессмысленных”) поэтов относится Василий Русаков. Даже название его книги — “Уверение Фомы, или Строгий рай” — в своей громоздкой двойственности в некотором смысле традиционно, оно отсылает нас еще к XVIII веку. И уже тут можно заметить некоторую странность: двойные названия давали пьесам, романам, трактатам, но практически никогда поэтическим сборникам. Между тем перед нами именно книга стихов, и ее название довольно точно выражает главную проблему (думаю, что не только для Русакова главную, но и вообще для современного человека): а что, искусство, любовь, духовность — еще живы или они всего лишь иллюзия, фантом, греза, в которую стыдно верить взрослому и неромантически настроенному человеку? Действительно ли воскрес Христос? Действительно ли можно надеяться, что культура все еще существует, что все еще есть что-то настоящее? Первым названием своей книги Русаков отвечает на поставленный вопрос утвердительно. Именно поэтому, как мне кажется, автору потребовалось второе название, уточняющее, конкретизирующее первое: да, Христос воскрес, все есть — но эта “благая весть” не так уж благостна, поскольку предлагаемый нам благодатный, райский путь — весьма строгий, суровый. Ибо в судьбе человека не о счастье идет речь, а о достоинстве (о том, чтобы оставаться человеком), без чего, впрочем, и счастья, скорее всего, не будет.
Вообще зрелость, как известно, ищет не счастья, а “покоя и воли”:
Тополя пахнут прелой листвою,
Всюду мокрый свалявшийся пух —
Это счастье? Я счастья не стою,
Я к нему равнодушен и глух.
Мне достаточно запаха листьев,
Светляка в незнакомом окне…
Впрочем (избежим декларативности), не от хорошей жизни нам приходится довольствоваться немногим:
То, что есть, — то и счастье, и ладно…
От тебя вдалеке, вдалеке.
Тема эта будет подхвачена и развита в одном из лучших стихотворений книги Русакова “Она сбегала вниз, не тронув перил…”. Здесь все построено на удивительном пересечении настоящего и прошлого, в котором тебе давалось самое главное, но ты не знал, что счастлив, потому что был счастлив. Речь идет о странной размерности нашей человеческой природы: мы можем либо быть, либо знать и лишь в исключительно редкие, а главное, непродолжительные минуты способны одновременно удержать два этих параллельных мира бытия и знания. Причина же, скорее всего, в неготовности, в том, что в каждый конкретный момент мы ориентированы на что-то определенное, решающее наши действительные или мнимые (чаще мнимые) сиюминутные жизненные задачи. Судьба же приходит неузнанной и как будто подсовывает нам нечто сейчас не актуальное. Только потом обнаруживается, что искомое было у нас под носом, что мы как раз и владели тем, к чему стремились, не умея опознать его в другой, банальной форме (здесь опять всплывает проблема неновой новизны ). Тем самым счастье, как и смысл, и понимание, почти всегда обнаруживается задним числом:
Потом мы разъехались снова на много лет,
Она вышла замуж, не сразу, а так к тридцати,
Детей родила — пребанальнейший, брат, сюжет,
И все хорошо, даже в гости зовет — заходи…
И я захожу и на кухне сижу как гвоздь,
И глаз не свожу с ее черных восточных глаз,
И муж ее, славный мужик, меня видит насквозь
И потчует пивом, и это сближает нас.
Слова последней строки “сближает нас” накладываются на рефрен двух предыдущих строф, перечисляющих, что “сближало” ранее героя и героиню. Все дело, оказывается, в зыбкости, неполноте и принципиальной неузнанности этих сближений. А причина в каком-то трагическом неверии, неспособности вложиться в чувство другого человека, в свои собственные переживания. Нам нужна обязательно внятная для нас в данный момент форма, чтобы ощутить и понять. Словно апостол Фома, мы хотим, чтобы любимая, чтобы сама жизнь предоставила доказательства, которые можно было бы “потрогать”.
И другое блестящее стихотворение книги о том же. Правда, на сей раз никак не договориться, не объясниться — с дочерьми. И опять та же самая ловушка: пережитый опыт вкладывает в твои слова содержание, которое в силу отсутствия этого опыта другие не могут извлечь. Но понимание этой принципиальной неизвлекаемости не снимает с отца ответственности за то, что все потом и произойдет как по писаному, и тебя же еще и укорят, что не сказал. Сказал — да не так, как могли бы понять. А как надо было, чтобы могли? В доступной форме? Но эта доступная форма — увы! — уже, грубее смысла, который должен быть в нее отлит. Все тот же комплекс: новизна, которая обширнее, глубже средств ее опознания. Одной из тем книги Русакова становится парадоксальная невыговариваемость смысла, его какое-то самостоятельное по отношению к слову существование, требующее для того, чтобы состоялась коммуникация, невыполнимых условий. Отсюда грустное понимание, что наши жалобы и признания открыты разве что дождю-ветру-богу, отсюда же и неустранимое чувство вины:
Твой опыт никчемный смешон, отпусти молодежь
Саму набивать свои шишки, саму открывать
Известные истины… И не пеняй никому,
Когда тебя спросят — чего ж ты, родитель, молчал?!
Твой голос как шепот дождя, кто внимает ему?
Наверное, ясень, что веткой в окно постучал.
Я обратил бы внимание на такую важную особенность приведенных выше строк, как достоинство, с которым все эти неутешительные признания произносятся. За стиховой интонацией скрывается человек, к которому невольно начинаешь испытывать симпатию: не суетен, не жалуется, не стремится понравиться, вообще не пользуется известными лирическими средствами привлечения внимания к собственной персоне. Напротив, без всякого кокетства считает себя “обычным, даже скучным человеком” (“Мои стихи мне самому приелись…”). И не потому, что в последней четверти ХХ века модно стало возводить на котурны маленького человека, не потому, что интересно попробовать поиграть в антиромантического героя (отягощенного, несмотря на приставку “анти”, все теми же романтическими комплексами). Стихам Русакова присуще очень редкое, чрезвычайно важное и необыкновенно новое для поэзии нашей эпохи качество: автор совершенно искренне полагает, что свет не сошелся на нем клином, что в мире есть вещи куда более интересные и важные, чем выяснения, кто тут самый талантливый, продвинутый, главный. Он удивительным образом не стремится обозначить и доказать свое пресловутое первенство, без чего совершенно не в состоянии было обходиться индивидуалистическое сознание, косвенно пытавшееся оправдать бесконечную занятость собой, любимым, претензиями на уникальность, талантливость, нинакогонепохожесть.
Перед нами совершенно иная, по сути, постиндивидуалистическая модель мироощущения, в которой, к примеру, мотивировкой занятия поэтическим творчеством выступает не “пророческий дар”, не так называемая гениальность (автор, напротив, перечисляет имена поэтов, пишущих, как ему кажется, лучше него, — что, казалось бы, обессмысливает, обесценивает собственные стихотворные усилия), а… Впрочем, не будем пока конкретизировать, прислушаемся к заключительным строкам упомянутого выше стихотворения:
Твои стихи лишь случай, сдвиг сознанья,
Слепой души рифмованная дрожь.
И что просить за это воздаянье? —
Ты все равно без них не проживешь.
Между прочим, замечательное признание, и, что характерно, замечательное именно с поэтической точки зрения (как хорошо это сказано про “рифмованную дрожь” души!). И очень смыслоемкое, очень точное. Никакого воздаяния, никакого мотива, никакого оправдания достижениями и степенями не требуется, если ты просто не можешь не делать того, что делаешь (более того, это даже нечестно: ждать еще чего-то помимо жизненно тебе необходимого). Проще говоря, все уже обосновано и состоялось, если ты любишь, испытываешь искреннюю благодарность и интерес, как бы исключающий вопрос о внешнем подтверждении (то есть — вспомним название книги Русакова — о необходимости вкладывать персты в кровоточащие стигматы).
“Уверение Фомы…” — книга в том смысле новая, что она по-новому отвечает на злободневный вопрос эпохи — вопрос об оправдании бытия обыденного человека: не бурного гения, не “юноши бледного со взором горящим”, не Поэта, а каждого, живущего в этом мире массового потребления, массового обслуживания, массового обезличивания, массовой культуры. Не пыжиться, не пытаться обязательно первенствовать на скомпрометированной иерархической лестнице социального успеха, а любить и быть самим собой — то есть быть таким, каким тебя создали (Бог, Природа — не важно, это кому как нравится). Не в том задача, чтобы вспахать самое большое поле или сделать это быстрее всех, а в том, чтобы быть в свое время на своем месте и собрать урожай с порученного тебе участка. И не жаловаться, если урожай этот будет скуден и мал. Или жаловаться, но только не на почву, климат или размеры пашни, а на свои недостаточные усилия. Ведь сказано, что “последние станут первыми”, поскольку Бог измеряет наши заслуги не внешним результатом, а степенью искренности и любви. Вот, собственно, о каком достоинстве современного человека написана книга Василия Русакова.