Юрий Герт - Ночь предопределений
Он прикурил и затянулся — глубоко, не ртом, не легкими всем телом, казалось, вдохнув ядовитый, едучий дым.
— Ладно,— сказал он.— Я все понял. Спустя минуту они ушли — впереди Темиров, за ним, кутаясь в слишком просторный для нее плащ, Айгуль. Ну и подонки же мы, глядя им вслед, подумал Феликс.
— Ну и подонки же мы,— сказал он Карцеву, когда перед сном они вышли покурить.— Господи, какие подонки...— Вы так думаете?— сказал Карцев.
III
Ляйлят аль-кадр
Нефть известна давно. Археологи установили, что ее добывали и использовали уже за 5—6 тыс. лет до н. э. Наиболее древние промыслы известны на берегах Евфрата, в Керчи, в китайской провинции Сычуань. Считают, что современное слово «нефть» произошло от слова «нафта», что на языке народов Малой Азии означает «просачиваться». Упоминание о нефти встречается во многих древних рукописях и книгах. В частности, уже в библии говорится о смоляных ключах в окрестностях Мертвого моря.
Из популярных брошюр.
1
Находясь в ссылке в этом далеком краю, я провел там девять долгих лет и неоднократно пересекал его обширные пространства, иногда пешком, а чаще всего на лошади. Часы, проведенные с карандашом в руках, были для меня лучшими в тот период. Это были часы вдохновения и забвения жгучей печали. Между мною и природой возникло тесное сближение, я получал ответы на мучившие меня сомнения. Если мне случалось оставаться на одном месте по нескольку дней, то я осваивался с огромными просторами, лежавшими вокруг, и открывал во всем, даже в отдаленной линии горизонта, на котором вырисовывалась лишь какая-нибудь одинокая скала, своеобразную красоту этих мест.
Бронислав Залеский.
Два путешествия по киргизским степям.
2
Все было противно ему в то утро, и все противны, хотя, разумеется, после вчерашнего противней всего был он себе сам. И противно было куда-то — и, главное, зачем, зачем?..— ехать, и противно оставаться — в той же гостинице, в том же номере с продавленным креслом, где не только воздух — все, до последней щелки в рассохшемся шкафу, до последней нитки в плотных оконных портьерах пропитано застоявшейся смесью вонючего сигаретного дыма, раздавленных подошвой окурков, пепла, спрессованного в углах металлической пепельницы...
И все это как-то само собой отошло, словно растворилось в белом клубящемся шлейфе позади машины, когда по обе стороны распахнулась степь, слегка холмистая, бескрайняя, открытая глазу до мутноватой, размытой полосы горизонта. Местами она была серой, местами бурой — там, где солнце до корней сожгло скудную, жмущуюся к земле траву. В стороне от дороги порой мелькал невысокий, но издалека видный мазар или одинокий, неведомо откуда взявшийся среди дикого безлюдья верблюд с облезлыми боками. Музейный «рафик», рыча перегретым нутром, проносился мимо, а он по-прежнему, не поворачивая маленькой и гордой, как у испанского гранда, головы, продолжал жевать свою вечную, нескончаемую жвачку, такой же неподвижный, вросший в эту твердую землю, как мазар, как холмы в знойной, струистой дымке.
Феликсу вспомнился Вильнюс, гостиница с прохладным названием «Гинтарис» на привокзальной площади, и за окном — рыжие, ржавые, бурые крыши, месиво черепичных крыш, узкие, мокрые от дождя улицы вокруг Старого Рынка,— отрада туристов... И там, посреди этих улочек и булыжных мостовых, посреди рационально спланированных микрорайонов и неистовой, взмывающей в небо готики,— странная, никогда прежде с такой резкостью не испытанная тоска по степному простору. По такому вот простору, где небо не зажато в бетон, и не светится лоскуточком в чаще листвы, и не обрамлено облаками, где оно — просто небо, синий купол, накрывший землю. И земля — просто земля. И между ними — ничего, пустота, как в первые дни творенья...
«Рафик» то и дело подскакивал на бугристой дороге — то подскакивал, то валился куда-то вниз, под уклон, да так, что; под ложечкой сосало, хотя вроде бы ни особенных спусков, ни подъемов впереди не было. Но ездить иначе Кенжек не умел. Пластмассовая негритяночка в красной юбке вытанцовывала бешеный рок-н-ролл, болтаясь на резинке перед ветровым стеклом. Рядом с Феликсом сидел Бек. Несмотря на толчки и тряску, он сосредоточенно читал раскрытую на коленях книгу. Он поддерживал ее одной рукой, а другой поправлял и придерживал очки, подпрыгивающие у него на носу вслед за скачками «рафика».
Глядя в окно, на далекие холмы, похожие на волны, застывшие на бегу, в тот момент, за которым — падение и всплеск, Феликс подумал о Зигмунте, подумал, что после восьми лет в Оренбургском корпусе, после оренбургских степей, и уральских, и Ак-Мечети,— вполне возможно, что и ему где-то там, в Петербурге, под аркой Главного штаба, например, перед ширью Дворцовой площади... Или в той же Вильне, бог знает в какую минуту... Может быть, уже в госпитале св. Якуба, с решеткой на окнах и часовыми у дверей... Там, под сводчатым, низким, готовым налечь и раздавить потолком,— там, именно там и могло ему вспомниться все это — крутая уходящая ввысь синева, жующий жвачку верблюд, простор, которому нет ни конца, ни предела...
Ощущение было явным — в том смысле, что он как бы наяву, въяве все это представил,— явным и ярким, но что-то помешало ему как по гладкому полу катнуть клубок, следя за разматывающейся ниткой. Но и обрывать ее не хотелось. Он стал думать о Наташе, мысли его незаметно скользнули к ней и дочке, как часто бывало, когда он видел перед собой эту степь, и ему делалось щемяще жаль их — оттого, что они этого не видят, и особенно — что в своем тесном, городском мирке даже не догадываются о такой потере.
То ли дорога пошла ровнее, то ли у Кенжека поубавилось прыти, но «рафик» уже не мотало из стороны в сторону, и негритяночка приплясывала без прежнего неистовства. Феликс не отрывался от окна. Сухой, горячий ветер бил в его выставленную наружу ладонь. На душе было спокойно — тем дремотным, сонным спокойствием, которое было разлито всюду вокруг по серой равнине, и впервые за многие дни не томило смутное, почти судорожное ожидание чего-то... У него было странное чувство, как если бы он уже нашел все, что нужно найти, а чего не нашел — то и не нужно...
Что-то подобное, возможно, испытывали сейчас они все — в той же степени, в какой ощущали чувство, владевшее им с утра... И оттого, что это было так, едва утром воскресла давешняя идея, нечаянный и без всякой серьезности сочиненный прожект, за него ухватились. Тем более, что и Чуркин не дремал, геолог с рыжеватой бородкой а-ля Эффель. То есть он настолько не дремал, что спозаранок, в черт знает какую рань, уже поднялся, и поднял своего шофера, и переполошил всех, уверяя, что именно сейчас, по холодку, самое время ехать, хотя в общем-то и ехать никто не собирался, кроме Гронского и К0, да и те полагали, что выедут поближе к вечеру. Однако Чуркин, выспавшийся и освеженный, напоминал кумулятивный снаряд, пробивающий любую броню. И самое странное — пробивать-то было почти нечего. У всех вдруг обнаружилось достаточно причин, чтобы поправить или переменить свои планы и слить их в один внезапный и довольно бессмысленный — отправиться вместе с Гронским к нефтяникам, за сто или более километров...
Тем более, что вертолета все не было, а Бек с утра толковал с Чуркиным об Утуджяне и подземной архитектуре (то есть один толковал о карсте, нефтяных куполах и антиклиналях, а другой — об Утуджяне и подземной архитектуре), а Вера — та хоть пешком готова была идти туда, где находится пещерный храм, ей бог знает что мерещилось в этом храме, и она то упрямо, то с мольбой смотрела на Карцева, упрашивая согласиться на поездку. Он, впрочем, и сам склонен был к подобным авантюрам. Сергей с угрюмой решимостью заявил: «Куда все, туда и я», но помимо этой решимости на его лице возникло еще и особенное выражение, судя по которому поездка к геологам, и немедленная, требовала от него самоотверженно поступиться всем остальным, в том числе и Нальчиком, по крайней мере на день. Гронский поддался на уговоры выехать утром, чтобы потом успеть отдышаться, прийти в себя перед выступлением. Тут же отправились за Жаиком, без которого, само собою, какой же храм?.. Возникла под конец одна лишь неясность, одна заковыка: Айгуль.
О ней все время помнили, Феликс бы голову дал на отрез, что помнили, только назвать вслух — не называли. Однако едва кто-то — может быть, и Бек или Вера, а может быть, Жаик — произнес ее имя, как сделалось непонятным, отчего оно всплыло только теперь, и Жаик с Феликсом были делегированы ее убедить, уговорить, поскольку иначе — так чуть не всем уже казалось — и поездка могла не состояться...