Магда Сабо - Избранное. Фреска. Лань. Улица Каталин. Романы.
Я поднялась и взяла сигарету. Ты взглянул на меня и рассмеялся. И сказал, что сейчас у меня снова нет никакого лица, будто у покойника.
5
Теперь вот пришлось отыскивать муравейник.
Муравей позвал на помощь товарищей, их собралось около пятидесяти, но все равно ничего у них не выходило, так что я взяла эту несчастную половинку абрикоса и прихрамывая, отнесла ее к муравейнику. Немного подождала, что с ней будет, а когда она стала совсем черной от муравьев, вернулась сюда. Хорошо, что никого нет вокруг: не хватало бы еще, чтобы кто-нибудь украл туфли и мне пришлось бы возвращаться домой босиком.
Почему нам в школе внушают эту глупость: дескать, за добро жди, что тебе отплатят добром? Люди этому верят по наивности, а потом лезут из кожи, надеются на что-то, и все тщетно. Если б я была ребенком, я могла бы записать в дневник наблюдений за природой: сегодня помогла муравьям. Тьфу! Кроме спасения Белы, я в своей жизни не совершила ни одного доброго дела — на это у меня не было ни времени, ни охоты. Вот и с Арваи: я не ему — тебе хотела доставить радость. В детстве по субботам я, бывало, всю ручку изгрызу, пока заполню дневник добрых дел. Невероятно трудно было изобретать добрые дела, чтобы угодить взрослым и чтобы это ничего не стоило, — этакие благодеяния, приличествующие ребенку из бедной семьи. Я стонала и в муках царапала себе ноги. Знаешь ли ты, как трудно придумать на каждый день недели какое-нибудь дешевое, но правдоподобное доброе дело? «Помогла тете поднять мешок. Перевела через дорогу слепого дядю…» Ангелу за ее полупустой дневник добрых дел всегда ругали в классе, а ведь Ангела всегда раздавала все, что у нее было, всем помогала, чем могла; щедрость, готовность прийти на помощь были для нее такими естественными вещами, что она постоянно забывала свои добрые дела и лишь стояла и краснела, когда ее отчитывали. Все остальные могли доказать, что они были добрыми в минувшую неделю; особенно я и Агнеш Ковачи; только Ангела не могла. Что касается Ковачи, то это я диктовала ей добрые поступки, когда надо было сдавать дневник. Каждый добрый поступок стоил двадцать филлеров.
Я всегда с подозрением относилась к добрым людям. Никогда, даже в детстве, не верила я, что доброта — естественное состояние. За любой добротой, я в этом была убеждена, скрывается простой расчет: кто-то с кем-то за что-то расплачивается или дает в долг, чтобы потом потребовать отдачи. Узелок с мясом и домашней колбасой, присылаемый Амбрушем «на пробу», когда у них кололи свинью, заплаты на мои туфли, вообще любезность Амбруша — все это плата за то, что я надрываюсь, поднимая ушат с помоями; турецкий торт по воскресеньям должен возмещать отсутствие слуха у Белы, сына Карасихи, и его толстые неуклюжие пальцы. Бабушка повесила мне на шею золотое украшение — пусть никто не говорит, что у внучки Мартонов нет даже ожерелья. Еще бы, куда легче повесить мне на шею украшение, чем помогать отцу, которому деньги продлили бы жизнь. Когда ты начал «заниматься» мной и пытался понять, выследить — даже не желания мои, а то, есть ли у меня вообще желания, — я долго присматривалась к тебе, настороженно и выжидательно. Я ждала, когда обнаружится — как всегда, во всех случаях жизни, — истинный смысл твоей заботы: то ли у тебя почему-либо нечиста совесть, то ли тебе что-то нужно от меня и ты авансом платишь за это, то ли, совершив нечто дурное, ты хочешь благодаря мне восстановить равновесие. Первые твои подарки я принимала с такой робкой благодарностью, с такими неподдельными слезами на глазах — и, едва расставшись с тобой, выбрасывала на помойку. Когда ты однажды, дождливым вечером, зашел за мной, чтоб показать мне горы в тумане, и мы гуляли по стене Рыбацкого бастиона — я отстала от тебя на шаг и тащилась сзади, показывая тебе язык и корча рожи, как Пэк. Ты был мне противен.
Помню, когда я, впервые в жизни, подхватила грипп и ты послал ко мне своего друга, знаменитого профессора, я перед его приходом повязала передник, заплела в волосы синие ленточки и открыла ему дверь босиком, вытирая на ходу руки. С лицом, раскрасневшимся от жара, я выглядела как какая-нибудь молоденькая служанка; профессору я сказала, что, мол, хозяйка уехали, нету у нас никаких больных, чего еще выдумали. Потом вымыла ноги, легла в постель, приняла две таблетки кальпомирина и стала читать новую румынскую пьесу. Я часто с интересом смотрела, как ты разговариваешь с дядей Салаи, присаживаясь к нему в его конуре привратника и в десятый раз выслушивая рассказы про внука, разглядывая фотографии — ужасные фотографии, снятые самим дядей Салаи, на которых люди стоят с деревянными лицами, вытаращив глаза; я следила, как ты поднимаешь упавший с балкона мяч и кидаешь его обратно, как даешь взаймы денег Пипи, хотя прекрасно знаешь, что он никому и никогда долгов не возвращал. Поначалу я только смеялась над тобой да корчила гримасы, едва закрывалась за тобой дверь, — дескать, знаем мы эту доброту. Мне было наплевать, что ты добр и внимателен ко мне, я хотела от тебя другого — не доброта твоя была мне нужна и даже не любовь, дело было совсем в другом.
А потом я как-то пошла в университет, ты читал там лекцию и приглашал меня послушать свою трактовку Гамлета; я соврала, что у меня репетиция, а про себя решила не ходить, чтобы не встретиться с Ангелой. Я бродила по Кольцу, разглядывая витрины, ловя себя на том, что до сих пор внимание мое привлекают игрушки, теплые вещи и ноты. Дул западный ветер — пахнущий влагой, предзакатный ветер; плакаты пестрели какими-то ярко-желтыми цыплятами и яйцами, и я думала о том, что ты придешь ко мне и что-нибудь положишь в платяной шкаф — шоколад или фарфоровое яйцо, потому что ты внимателен и добр, — и меня вдруг охватило такое беспокойство, что я с трудом заставила себя идти шагом. Так я шла, шла, потом свернула на Университетскую улицу — и решила все же пойти на лекцию.
Аудитория была переполнена, я еле протиснулась в дверь. Ты знаешь, что меня узнают только на сцене, в иной же обстановке проходят мимо с равнодушными лицами; вот и здесь, в университете, кругом заворчали: мол, куда меня несет. Ты повернул голову, наши взгляды встретились, ты узнал меня. Твой голос стал иным, ты по-иному произносил цитаты; я прислонилась к стене, слушая тебя, и закрыла глаза — лица вокруг мешали, я хотела слышать лишь слова, твой голос, Шекспира. Я не пробыла там и десяти минут — потом снова протолкалась к выходу, вышла в коридор, стала разглядывать лысого Платона и Тассо с лавровым венком на голове; я бродила от аудитории к аудитории, нашла твой кабинет, сунула автобусный билет в большую медную замочную скважину — чтобы ты знал, что я была здесь. Вышла на улицу, стала разглядывать витрину продмага; у входа была привязана собака, фокстерьер, я присела рядом с ней, ветер залетел мне за ворот, когда я наклонилась. Собака обнюхала меня, я потрепала ее по спине и потом так быстро встала, что она испугалась и залаяла. Я неслась по какому-то переулку, распевая: «Вставай, вставай, засоня, вставай и песню пой»,[23] - потом остановилась, из глаз у меня брызнули слезы, потекли по щекам. Рядом оказались какие-то желтые ворота, на них округлый медный щит со львом, в пасти льва — медное кольцо. Я поняла, что люблю тебя, поняла, что и ты меня любишь, любишь такой, какая я есть, что ты смотришь на меня так же, как когда-то отец смотрел на маму. Все это было так непривычно и невероятно, так путало все мои представления о жизни, что я в отчаянии стала дергать кольцо, тискала его, крутила — и плакала. Улица была темной, по противоположной стороне шел прохожий, вообще же я была тут одна со львом. С площади светила витрина какой-то лавчонки, светила желтым, лиловым и огненно-красным, в витрине стоял заяц величиной с ребенка; к зайцу в последние годы перешла роль пасхального агнца, и с тех пор на всех изображениях морда у него была хитрой и загадочной, совсем не той доброй и простодушной, к какой я привыкла с детства; в выражении у него было даже что-то вызывающее, нахальное, словно заяц к тому же был и пьян немного.
Я вела себя так, словно потеряла рассудок. Вернулась к площади, чтобы снова пойти в университет. «Где ноги, где копыта. Заброшена, забыта»[24] — произнесла я — точь-в-точь как Пипи во втором действии. «Что вы?» — повернулся в мою сторону пожилой господин. В университете светились окна, я постояла, глядя на них снизу, потом все-таки села на автобус и поехала домой. Нажарила на ужин ломтиков хлеба с жиром — и измазалась жиром по уши, когда зазвонил телефон. «Здравствуй!» — сказал ты. «Здравствуй!» — ответила я, и у меня снова хлынули слезы, я стояла с трубкой в руках и жевала хлеб. «Ешь?» — спросил ты; я промычала утвердительно, губы и подбородок у меня были вымазаны жиром и сажей. «Можно мне приехать?» — спросил ты, а я молчала и продолжала хрустеть хлебом. «Можно?» — спросил ты опять, и я повесила трубку и села к окну в темной комнате. На улице горели фонари, я увидела твое такси издалека, едва оно вынырнуло из-за перекрестка. Ты приехал прямо из университета, с портфелем, в котором лежали твои записи и «Гамлет».