Захар Оскотский - Зимний скорый
Тогда, весной 1974-го в газетах медленно затихал камнепад натужно-гневных статей вслед высланному Солженицыну. Америку и весь мир сотрясал уотергейтский скандал. Президента сверхдержавы тащили за шиворот к ответу, как обфурившегося щенка. Лектор печалился: «Уотергейт» раздувают враги разрядки. Если военно-промышленный комплекс и сионизм добьются импичмента (он произносил это недавно выпрыгнувшее словечко так небрежно, как будто знал его всю жизнь), могут сорваться переговоры по ОСВ-2 и общеевропейское совещание. Конечно, Никсон оказался жуликоват во внутренних делах, зато он прогрессивен в международных.
Алёночка привыкла ходить в садик и стала меньше болеть. На куйбышевском заводе одну за другой браковали партии доставшихся ему для авторского надзора старых приборов. По пути в Куйбышев или на обратном пути из Куйбышева в Ленинград он почти всякий раз заезжал в Москву, в главк, то отчитаться за серию, то оформить карточку на новую тему. Обычное свинство: даже если тема приказная, карточку всё равно приходилось готовить самому, в главке ничем не помогали. А за один заезд в Москву такую карточку было не пробить. Ее же требовалось еще в главном техническом управлении согласовать, а там теперь сидел новый куратор — молодой противный парень. Ни за что не пропускал на утверждение сразу. Нарочно затягивал, чтоб ты уехал из Москвы, а потом дозванивался ему из Ленинграда: когда он тебе позволит снова прибыть.
«…Ну а пока, Великая Война, пожрав всё, что ей в этот раз удалось пожрать, медленно притихала, как умирающее чудовище. Давно убитые, истлели ее великие полководцы — Густав-Адольф и Валленштейн. Стали забываться ее великие битвы — под Лейпцигом, Люценом, Нёрдлингеном. Девятый год в Вестфалии колдовали над заключением мира хитроумнейшие дипломаты Европы. В благоуханных залах, освещенных и нагретых острыми огоньками множества свечей, среди зеркал, бронзы, атласной мебели шла тонкая торговля из-за каждой формулировки. Один за другим составлялись и отвергались всё новые проекты мирного договора. Составлялись высоким стилем, похожим на латинские стихи, и отвергались в изящнейших выражениях.
А тело чудовища, не желавшего умирать, вздрагивало в судорогах, и снова пламенем освещались гаснущие глаза. Каждую весну наемные армии, — уже и не армии, толпы разбойников, — выползали с зимних квартир и тащились разорять и жечь всё, что еще можно было разорить и сжечь на мертвой немецкой земле. Они преследовали друг друга, сталкивались и кроваво грызлись в незасеянных полях и среди городских развалин, и голодные, израненные, в очередной раз истоптав и загадив страну, уползали на зимнюю лёжку, чтобы следующей весною всё повторить.
Никто больше не мог добиться решительного успеха в бою. Мелкие победы и поражения капали, точно капли, то на одну, то на другую чашу весов, становились мелкими козырями в бесконечной игре дипломатов.
И всё же, в последние годы исход понемногу стал определяться. Войска австрийского императора всё чаще терпели поражения в летних стычках, и союзные германские княжества, одно за другим, отпали прочь от венского двора. Кто перекинулся к врагу, кто объявил себя нейтральным. С великим трудом, деньгами и угрозами удалось удержать последнего ненадежного союзника — баварского курфюрста Максимилиана.
За всю долгую войну Австрия, сердце Священной Римской империи, оплот истинной католической веры, не знала вражеского нашествия. Но теперь шведские отряды в своих набегах-уколах достигали берега Инна, заставляя Империю вздрагивать от боли и страха: за переправами через Инн открывалась дорога на Вену.
Империи нужна была победа. Хоть одна заметная победа, чтоб укрепить своих дипломатов на Вестфальском конгрессе. Исход последней кампании определял условия мира. Несколько сотен убитых разбойников из наемничьего сброда и какое-нибудь поросшее сорной травой поле, отбитое у врага, должны были решить судьбу Германии и всей Европы на века вперед…»
— Да вот, устроился, — рассказывал Марик. — Ну, это проектный институт. А я — инженер-расчетчик. Например, должен рассчитывать число и расположение опор, — это бетонные столбы такие, — в зависимости от веса и размещения оборудования на перекрытии. Зарплата? Рублей сто сорок набегает.
Григорьев заметил с любопытством, что Марик рассказывает всё это, не жалуясь, а быстро, деловито и немного рассеянно. Как будто сквозь разговор думает о чем-то своем, более важном. Но по-настоящему поразил Григорьева его наряд. Кажется, впервые Марик пришел одетым по-человечески: в новеньком строгом костюме, в белой рубашке с узким галстуком. Рубашка, правда, была нейлоновая, а нейлоновые уже вышли из моды, стремительно подешевели и считались вульгарными. Теперь в моде были только натуральные, и не однотонные, а в полосочку или в мелкую клетку. Но для Марика и нейлоновая с галстуком — прогресс неслыханный. Григорьев даже хотел пошутить: для кого, мол, наряжаешься, не девушку ли, наконец, завел? Но не решился.
— А Нина где? — спросил Марик.
— На кафедре. Скоро придет. Она там теперь вечерами не сидит.
— Получает больше тебя?
— Конечно. С кандидатской-то степенью! Раза в два больше. Я радуюсь: нам скоро первый взнос за кооператив платить.
— Радоваться-то радуйся, — сказал Марик. — Только смотри…
И вновь рассеянно умолк, словно задумавшись о своем.
«…Двадцать три тысячи солдат собрал для решающей битвы император. Еще девять прислал последний союзник, баварский курфюрст. Разведчики, прискакавшие с Майна, клялись, что французов со шведами никак не больше двадцати тысяч. Но имперский главнокомандующий Монтекукколи, имея в руках численное превосходство, повел себя странно: поднял армию и быстро, пока непрерывно высылаемые вперед разъезды противника ее не обнаружили, начал отходить на юго-восток, к Дунаю.
Неделю за неделей ползли по Германии в расходящихся направлениях две походные колонны. Снег под ногами сменился весенней грязью. Настали солнечные дни. Просохшая земля зазеленела свежей травой. Пережившие зиму крестьяне-бауэры, точно пугливые зверьки из нор, выглядывали из домишек, уцелевших среди разрушенных деревень, из шалашей, землянок. Боязливо озираясь, готовые в любую минуту юркнуть и спрятаться, вспахивали первые борозды поближе к спасительному лесу. Рылись в земле на огородах.
А две армии, похожие сверху на черных гусениц, медленно изгибаясь на извивах дорог, всё расползались под углом друг к другу. Та, что была подлинней и отклонялась на юг, к Дунаю, сеяла вокруг себя легкие дымки костров. Та, что была покороче и вспарывала страну с запада на восток, тянула за собою густой дымный шлейф пожарищ и оставляла выжженный след.
Сорокалетний австрийский фельдмаршал граф Раймонд Монтекукколи, смуглый черноволосый гигант, превосходный наездник и фехтовальщик, был кумиром молодых офицеров. Наемные солдаты, ненавидящие любого из своих командиров, считали, что он лучше других: умеет о них заботиться, справедлив в наказаниях. Только старшие офицеры штаба не любили его: с ними он держался слишком замкнуто и высокомерно.
Фельдмаршал был всего на десять лет старше Великой Войны, и четверть века его жизнь была неразрывна с жизнью чудовища, терзавшего сердце Европы. С тех самых пор, как в пятнадцать лет он сбежал из дома и вступил в проходивший мимо полк рядовым солдатом…»
А интересно, в самом деле, какого черта он сбежал? При его-то происхождении — рядовым солдатом?.. Ведь он был не просто графского рода. Его вышедшее из Италии семейство считалось одним из самых знатных в Империи. Отец заседал в императорском совете, дядя — командовал артиллерией. Стоило только подождать год-два, чтобы пойти в армию сразу офицером. А дальше — быстрая, просто неизбежная карьера.
Трудно понять логику того, кто жил за три века до тебя? Но человек не изменился биологически за последние сто тысяч лет.
Романтика? А что она такое? Ведь не просто настроение. Романтическое настроение возникает лишь тогда, когда есть цель. Да не простая — абсолютная.
Любовь к державе? Любовь к императору? Наверное, можно было любить Священную Римскую империю, обмирать в пятнадцать лет от жажды подвигов во имя ее. Трудней представить, как можно было любить такого мерзавца, как император Фердинанд Второй. Хотя, это для нас он мерзавец и религиозный мракобес…
Был ли в юности Раймонд Монтекукколи таким же фанатичным борцом за веру, как его мрачный повелитель? Вряд ли. В отрывках из собственных сочинений фельдмаршала, которые можно найти в книгах по военной истории, в его рассуждениях о ратных и государственных делах есть всё — живой практичный ум, цинизм, ирония. Что угодно, кроме религиозного чувства. И романтики.
Правда, сочинения свои фельдмаршал писал уже немолодым. Но и пятнадцать лет для того века — серьезный возраст. Юноша из наивысшей знати в такие годы заканчивал образование. И Монтеня уже, конечно, прочитал. Так зачем было сбегать из дома (из дворца!)? В проходящий полк? Рядовым — в толпу звероподобных наемников?!