Николай Крыщук - Кругами рая
Опекунство предполагало, что за тобой наблюдают, иногда наказывают, но отвечать за твою внутреннюю жизнь никто не подписывался. Печатать еще можно было далеко не все, однако писать ты мог что угодно, а другой свободы до поры и не требовалось. Первая его книжка вышла через пять лет после начала перестройки.
Два раза в жизни было ощущение, что личное время и время историческое совпали: на пороге шестидесятых и потом, на изломе девяностых. И на баррикадах он побывал, и тайно печатал в университете листовки, направленные против ГКЧП, и в газетах сотрудничал, сразу в пяти, чуть было не угодил в депутаты. Делом, в общем, занимался, пока не понял, что и дело не его, и эпоха, утомившись от нового, вызывает из забвения старых закройщиков. В свое подполье он вернулся почти незаметно и с улыбкой.
Теперь снова, как и прежде, никто не посягал на его время, что позволяло ГМ существовать в своем ритме, который как-то соотносился с ритмами природы, искусства, больших движений бытия, до которых опекунам как раз и не было дела. Сегодня, когда время стали переводить в деньги, такая философская праздность превратилась в анахронизм. Но это его уже не касалось.
И вот все это: опекунство без любви, жизнь под приглядом, искусство, которое самим фактом своего явления было теодицеей, детское знание о бесконечности и тайне, природа, каждое мгновение переплавляющая пользу и необходимость в красоту, – все это и еще многое привели его к созданию личного Бога, который и направлял его жизнь. Изобретение, конечно, кустарное, слепленное к тому же крепкой детской слюнкой, это ГМ понимал, но он знал, что так и складывается большинство если не мировоззрений и вер, то мироощущений. Наш ум замыкается сам на себя, другого инструмента у него нет.
ГМ не считал себя отвлеченным человеком. Разве возможно это, если ты занимаешься литературой и каждый день встречаешься со студентами? Да и сама теория предполагала поведение легкое и острое, ибо обращалось и в человеке, и в тексте, и в природе к главному и лучшему. Это, наверное, Калещук и принял в нем за моцартианство.
И все же теория жила, он заботился о ней как о ребенке, стараясь, чтобы тот был здоровым, красивым и убедительным. А тут невозможно без сомнений и тревог. Главная тревога: не слишком ли зависит теория от свойств его гуманитарного ума и вдруг да какое-нибудь проникновение естественно-научного знания неосторожным доводом порушит ее?
Тут кстати оказались споры Бора и Гейзенберга о принципе дополнительности, которые стали популярны у наших гуманитариев в начале шестидесятых. Квантовая теория встала на пороге неизведанного и при этом реального, для определения чего в языке классической физики не нашлось слов. Отказ Бора описать частицы, составляющие нашу материальную Вселенную, в понятиях абсолютной определенности вызвал тогда знаменитый вопрос Эйнштейна: «Вы действительно верите, что Господь Бог играет в кости?» Проблема шагнула в область философии, и уклониться от этого было нельзя. Парадокс исчезновения местоположения пространства-времени и отсутствие причинной обусловленности так и остался парадоксом. Более того, чем больше спорили Бор и Гейзенберг, чем больше приближались к решению вопроса о том, что такое электрон – частица или волна, тем парадокс становился хуже и хуже, и получалось, что они как химики пытаются вывести «чистый яд парадокса».
На промежуточном этапе Бор, по свидетельству Гейзенберга, пробовал сохранить слова и картины, не сохраняя значение слов в этих картинах. Полностью отойти от старых слов было невозможно, поскольку человеку нужно о чем-то говорить. Ничего из этого, разумеется, не получилось. Наконец он произнес слова, под которыми подписался бы любой теолог: задача физики не в том, чтобы обнаружить, какова природа, физика касается лишь того, что мы можем сказать о природе. Бор признал тайну не как область еще не познанного, но принципиально непознаваемого, хотя продолжал верить, что математическая формула должна быть как-то связана с миром повседневной жизни. Однако найти эту связь не удавалось.
Это столкнувшееся с абсурдом стремление к тайне не только работало на религию, но и привело к попыткам создать объединенную теорию искусства и науки. И вот тут-то появилась категория Метафизики Качества, которая, по убеждению ее автора, полностью совпадала с принципом дополнительности Бора.
Качество! ГМ давно уже носился с этим словом. Качество, это когда знаешь, что это такое, и в то же время не знаешь. Он чувствовал и понимал его еще в детстве, и тогда, когда безошибочно разделял людей на плохих и хороших, и тогда, когда впервые читал «Капитанскую дочку». Ощущение Качества предшествовало любви, было сутью вдохновения, шло впереди сформулированного впечатления о человеке. Бывает ведь, все достоинства налицо, а звоночек внутри, признающий качество, не срабатывает. Или наоборот: легкомысленный, гуляка, плохо образован, хитрован к тому же, а – человек.
Без чувства Качества он в своей работе не мог бы дать оценку не только школьному сочинению, но и диссертации. Шкаф, скатерть, костюм, посуда покушались только из внешних соображений прочности, красоты, дешевизны или удобства, Качество и здесь было главным и заставляло вопреки внешней логике вдруг молча указывать не на ту вещь, а на другую. Что уж говорить о безошибочном впечатлении о картине, книге или симфонии – не профессиональной же искушенностью объяснять потрясение!
Тут, казалось бы, и без всяких философий легко можно обойтись простым и понятным для всех словом «интуиция». Но, во-первых, слово не простое. Из какой это области? Интуиция пользуется услугами интеллекта и инстинкта, но не состоит ни из того ни из другого и при этом обоим дает направление.
Но обычная интуиция направлена только на различение конкретных вещей. Для «философской интуиции» Бергсона, например, который написал свою знаменитую книжку за несколько лет до открытия Бора, необходим чистый интеллект и бескорыстный инстинкт. Эти понятия сами в себе несли противоречие, потому что интеллект волей-неволей опирается на какие-то стандарты, а инстинкт корыстен по определению. Вполне понять и, что называется, пощупать эти вещи было, конечно, нельзя, но ГМ родственно и живо ощущал этот парадокс в себе и воспитывал себя, считая, что у него неплохие задатки.
Бергсон проводит свою линию хитро (недаром Нобелевская премия по литературе). Интеллект должен признать, что ни механическая причинность, ни целесообразность не выражают жизненный процесс (вот Бор с Гейзенбергом и признали). Дальше совершенно замечательно: благодаря взаимной симпатии (любви?), которую интуиция установит между нами и остальным живущим, она введет нас в область собственно жизни, то есть в область взаимопроникновения и бесконечно продолжающегося творчества.
ГМ, проехавший мимо точных наук в школе на личном обаянии, читал эти абстрактные аргументы с таким удовольствием, как будто они рождены поэтом. Качество – это категория опыта, не являющаяся ни объектом, ни субъектом, ни разумом, ни материей. Это не вещь, а событие, происходящее из осознания субъектом объекта. В то же время это не просто результат их столкновения, поскольку событие Качества само причина субъектов и объектов, которая затем ошибочно предполагается причиной Качества.
Это третье, в конце концов, было названо «концептуально неведомым» – категория интеллектуально бессмысленная, но реально возникающая в процессе измерения (наблюдения, опыта). Иначе говоря, наблюдение, проживание чего-то и создает реальность. «Возможность» формируется качественно как вероятность, и к ней могут применяться математически выразимые законы. У его домашней веры в непостижимое целое мира появилось подспорье. Ведь что такое концептуально неведомое, как не та же единая универсальная форма или душа, являющаяся непосредственным началом всех вещей, о которых говорил еще Джордано Бруно?
ГМ был уверен, что люди, живущие вне этой тайны, живут в не совсем реальном мире и произносят слова, почти лишенные смысла. Ему казалось, что в их семейных отношениях была эта неоговариваемая тайна, для которой они вместе вырабатывали домашний язык. Природа позаботилась о том, чтобы тот не превратился в магистерский язык какого-нибудь средневекового ордена. Мужчина, женщина и ребенок. Муж, жена и сын. Общее хозяйство, поездки, чтение и привилегированный клуб. Последний рубль тратили вместе и весело, книги лежали на полу, дожидаясь нового шкафа, трехколесный велосипед проехал мимо Алешиного детства – он сразу сел на двухколесный. Вопросы, что надеть завтра, решались, но в ритме летучек, а расправляя в вазе гроздья первой сирени, можно ли было думать о бедности? Юмор позволял им избежать сентиментальности и делал невозможным высокий стиль. Зато синий том Цветаевой, который невозможно было купить даже у спекулянтов и который Дуня и Алеша подарили ему на день рождения, становился праздником и событием для всех.