Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2005)
“Дневники” — это отрефлексированное бытие, и отсутствие в них какой-либо стороны жизни также может быть значимо. Так, в “Дневниках” Георгия Эфрона нет не только картин или образов прошлого (которые присутствуют в письмах), в них нет, например, его снов (возможно, конечно, что они ему не снились). После самоубийства матери вытесняется вообще семейная тема — практически перестает упоминаться отец. Но при этом — в июне 1943 года, за год до гибели Мура — появляется запись о том, что ему удалось написать первую главу некой семейной саги, романа из семейной жизни (может быть, это и есть попытка воскресить прошлое в новой жизни?). Речь там идет о родителях Сергея Эфрона — Елизавете Дурново и Якове Эфроне. Муру необходимы достоверные сведения о них, получить которые он может теперь только у Лили (Елизаветы) Эфрон, своей тетки. Степень отстраненности и “олитературивания” материала такова, что родители упоминаются не как “отец и мать”, но как Сергей Эфрон и Марина Цветаева: “...мне нужны именно точные даты и точные факты <...> о встрече Марины Цветаевой и Сергея Эфрона”. К сожалению, набросков этого романа не сохранилось, но, видимо, не случайно Мур начал свою “сагу” именно с генеалогической линии отца — параллели очевидны: участие в революционно-террористической деятельности родителей Сергея Эфрона (более того, Яков Эфрон был одним из исполнителей казни провокатора) — и агентурная деятельность отца (завершившаяся убийством Игнатия Рейсса и бегством в СССР), эмиграция (Елизавета Эфрон последние годы жизни провела во Франции) и, наконец, семейная трагедия — двойное самоубийство сына и матери, Константина и Елизаветы Эфрон.
Мур, последний свидетель цветаевского бытия, оказывается чрезвычайно интересен и сам по себе. Его желание выйти из тени матери и позиционироваться как самостоятельная личность (“...но я полагаю, что я просто не могу ходить в гости как „сын Марины Ивановны” — что мое положение среди ее знакомых неравноправно. Я считаю, что я буду вращаться только в такой среде, где я буду сам Георгий Сергеевич, а не „сын Марины Ивановны”. Иными словами, я хочу, чтобы люди со мной знакомились непосредственно, а не как с „сыном Цветаевой””) в конце концов исполнилось: его “текст жизни” читается как увлекательный, но трагический документальный роман. Иногда кажется почти неправдоподобным, что семнадцатилетний молодой человек с такой глубокой проницательностью способен осознать собственную личность, истоки трагедии своей семьи и свое положение как осколка этой семьи, чужеродного тела в обществе строителей того самого “светлого будущего”, на которое возлагаются все его юношеские надежды. Терпят крушение и его иллюзии, связанные с “советской Родиной” (тут, конечно, трудно не вспомнить материнскую “охранную грамоту” — цикл Цветаевой “Стихи к сыну” 1932 года: “Езжай, мой сын, в свою страну...”), — все-таки последнее, что он будет вспоминать, — это “милая Франция”: “И последняя мысль моей свободной жизни будет о Франции, о Париже, которого не могу, как ни стараюсь, которого никак не могу забыть” (Эфрон Г. Письма, стр. 110).
Записи в “Дневниках” Мура обрываются 25 августа 1943 года, далее о его судьбе мы знаем только из его писем родным и некоторых архивных документов. Думается, что том, включающий дневники, письма, стихи, прозаические опыты и рисунки Георгия Эфрона (одаренного, как и сестра, талантом рисовальщика), был бы захватывающим и небесполезным чтением, с разных сторон раскрывающим его многогранную и неоднозначную личность. Хочется верить, что время скоропалительных оценок и вынесения приговоров в цветаеведении окончилось. Цветаева слишком легкий объект для людского суда — слишком уж доверчиво (или провокативно?) открывала она завесы над своей биографией, — взять хотя бы ее “Записные книжки”, правдивость и откровенность которых, порой в ущерб себе, роднит их с “Дневниками” ее сына Георгия Эфрона.
“Смерть — это так: / Недостроенный дом, / Недовзращенный сын, / Недовязанный сноп”, — писала Цветаева. И в контексте “Дневников” Георгия Эфрона как-то пронзительнее прочитывается ее предсмертная записка: “Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына — заслуживает ”. Кажется, и спустя шестьдесят лет просьба эта не утратила своей актуальности.
1 Эфрон Георгий. Дневники. В 2-х томах. Издание подготовили Е. Б. Коркина и В. К. Лосская. М., “Вагриус”, 2004. Т. 1 — 560 стр. Т. 2 — 368 стр.
Фата-морганисты в поисках маячков
Евгений Шкловский. Фата-моргана. Рассказы и повесть. Послесловие А. Агеева. М., “Новое литературное обозрение”, 2004, 510 стр.
Довольно непопулярное это дело — писать сегодня рассказы. Не в деньгах счастье, тем более не в славе, и все же сбрасывать со счетов околопремиальную суету как стимулирующее средство не стоит. Не секрет, что именно Русский Букер реабилитировал cовременный русский роман. За рассказ же учреждена всего одна литературная премия — имени Юрия Казакова; обнищавшая, но все еще престижная Григорьевка, несмотря на декларируемую всеядность, short stories не жалует, да и любой издатель предпочтет сборнику рассказов “крепенький” роман, в крайнем случае две-три повести. Современной литературой, даже той, что плещется в книжных сериях с эпитетом “высокое” (“чтиво”, например, сдержи улыбку, читатель!) и стыдливо отворачивается от разнузданных рыночных плясок, рассказ как будто и отодвинут, как бы и полузабыт. Кажется, даже толстые журналы, консервативные и верные себе, публикуют всю эту короткую прозу из одного лишь cтремления к разнообразию или по давней привычке.
Филолог, критик, исследователь современной литературы Евгений Шкловский словно бы уловил, откуда дует ледяной ветер заброшенности, и бесстрашно направился именно туда — в открытое, невозделанное поле рассказа. “Фата-моргана” — это сборник рассказов. И это реабилитация жанра, пространное, в 500 с лишним страниц, доказательство того, насколько рассказ продуктивен. Напоминание очевидной, но, кажется, позабытой современным искусством истины: малая форма позволяет проникнуть в такие ущелья, пещерки и тайны человеческого бытия, в которые никак не протиснуться форме большой.
Это, впрочем, соображения общие, справедливые для рассказа вообще. Шкловский пишет вовсе не рассказы вообще, его голос узнается немедленно и безошибочно. Лишь на первый взгляд кажется, что писатель движется по руслу российской реалистической традиции. Конечно, герои Шкловского — это, что называется, наши соседи, и автор явно рассчитывает на эффект узнавания и описывает своих персонажей так, что кажется: где-то мы их несомненно встречали — в лифте, в очереди, в метро, на дорожке дачного поселка, в загородном пансионате.
Чем-то все эти люди заняты, каким-то своим копошением: гуляют по воскресеньям в Замоскворечье (“Прогулки”), часами рассматривают в зеркало свой неправильный прикус (“Гений красоты”), обожают известного певца и не пропускают ни одного его выступления по телевизору (“Вестник”), флиртуют на работе и встречаются после нее (“Омут”), отбивают девушек у лучших друзей (“Цепь”), страшатся, что близкие наведут порчу и сживут со света (“Порча”), ходят по вечерам в парк и танцуют, невзирая на преклонный возраст (“Музыка над городом”), стареют, страдают от собственной оставленности, умирают. На этом Шкловский покидает реалистическое русло и начинает двигаться совсем в ином направлении, в иные дали, блуждание по которым и придает его рассказам неповторимость.
У большей части героев Шкловского, вполне в постмодернистском духе, отсутствуют полноценные имена, представляя их, автор ограничивается безликими инициалами — Р. Ю., С. В., Т. Т., Б., П., Р., Н. или просто — брат, мать, отец, опять же сосед, писатель, полковник, приятель… Люди-функции, люди без лиц — как правило, нам ничего не сообщается о цвете их глаз, волос, покрое пальто, походке, жестах. Королева реалистического рассказа, внешняя деталь (тот же пресловутый осколок бутылочного стекла, отразивший луну), вдруг озаряющая и героя, и окружающее его пространство, в “Фата-моргане” повержена и тонет — в тягомотине повседневности, пустоте и стертости. Повседневность здесь лишена ярких примет времени — никаких тебе политических аллюзий, крикливых рекламных слоганов, ухмыляющихся в евроинтерьере братков — усредненные люди, живущие тихо-тихо, в усредненном мире и как будто вне времени.
Повествовать о них доверено рассказчику с такой же невыразительной, пережевывающей все одно и то же интонацией. И хотя рассказчики разных историй меняются, их речевая манера остается неизменной: мысль, словно заблудившись, кружится на одном месте, и без того неторопливая речь замедлена оговорками, словами-паразитами, дурной бесконечностью уточнений: “вот”, “собственно”, “надо сказать”, “в смысле”, “главное же”, “короче” — но о короче нечего и мечтать. Потоки отступлений, ряды риторических вопросов, плотный штакетник скобок: “А теперь у него еще больше этих самых возможностей, поскольку он в основном не дома, а где-то (на работе). Но бывает, что и зайдет к кому-нибудь (как без этого?) или с кем-то повстречается из старых приятелей (глоток вольного воздуха). Ему нужно. Чтобы без запаха лекарств. Без щемящей жалости. Без вины — что ты здоров (относительно), а кто-то (человек) болен” (“Втроем”).