Лоренс Даррелл - Бунт Афродиты. Tunc
— Как вы встретились?
— Мы не встречались; наши люди, занимавшиеся изучением зрительской аудитории, сказали, что среди моих фанатов есть такой, кто не пропустил ни одного моего фильма и смотрит их по многу раз. Они хотели рассказать об этом в газете, но владелец сказал журналисту, что Джулиан запретил писать об этом. Тогда они показали мне его на ярмарке.
Не знаю почему, но я почувствовал ревность.
Через Люксембургский сад, мимо детских песочниц и прочего, неторопливым шагом, влекомые неумолимо раскручивающейся нитью наших афинских воспоминаний. Многое было мне удивительно; это все равно что наткнуться на связку писем, когда-то бегло просмотренных и засунутых в дальний угол, — а теперь, перечитывая, обнаруживать много такого, чего тогда не заметил. Например: «Потом я очень удивлялась своей уверенности, что люблю тебя. Конечно же, я тебя любила, но по одной-единственной причине. В конце концов, потому, что ты не понимал меня, и это позволило тебе занять такое место в моих мыслях — само твоё странное безразличие. Потому что ты мог быть объективным, невозмутимым и, как следствие, внимательным ко мне». (Ах, дорогая, это просто аппендикс любви.)
— Временами я думала, что, как человек, ты просто ничтожество, но и мысли не возникало уйти от тебя. Ты не знаешь, Феликс, как мало на что может надеяться женщина в жизни, — хотя бы на самый необходимый минимум: внимательность. Мы не были настолько уверены в себе, чтобы поверить, что можем когда-нибудь быть любимы — что случится такое чудо в жизни. Но надо ведь как-то жить? Женщину можно завоевать просто уважением, она довольствуется этим, когда доведена до отчаяния. Смотри, ты прилюдно брал меня за руку, хотя все Афины знали, что я уличная девка. Ты не боялся появляться со мной, распахивал передо мной двери. Какое благородство, думала я. Любой бы подумал, что мы с тобой помолвлены. Но, конечно, позже я поняла, что за этим ничего не стояло, — это были чистой воды рассеянность и незнание психологии людей, живущих в малых столицах. — Она весело засмеялась; я повернул к себе её милое лицо, желая обнять её, но она застонала от боли и сказала, что швы ещё не зажили. — Ты любил говорить, что в своей работе движешься от недоказанного к доказанному, но потом я поняла, что каждое новое открытие опровергает твоё доказательство. Уничтожает его. Твоя работа — это твоё спасение, необходимое, потому что ты слаб.
Меня её слова не трогали, я наслаждался тёплым воздухом Юпитера, листвой, скрипом подошв прохожих, которые шагали словно по раскачивающейся палубе или семенили против солнца, удерживая рвущихся с поводков громадных течных собак. Может интуиция стать условным рефлексом?
— А потом, — продолжала она, — я услышала о том, что ты сделал, и, думая о тебе, скрестила пальцы. Я почти поверила, что однажды ты можешь решиться стать независимым, как я. Но когда на следующий день я увидела твоё лицо, мне стало ясно, что это было несерьёзно. У тебя был все тот же странный отрешенный взгляд, как всегда; мне захотелось поцеловать тебя крепко, радостно, просто потому, что в толпе был Джулиан.
— Джулиан был там?
— Думаю, это был он.
Секунду я поддавал носком ботинка камешки, не зная, разозлиться мне или не стоит.
— Мне не доставляет большого удовольствия выслушивать эти супружеские поучения, — сказал я наконец, — и твою похвальбу, что ты, мол, сделала для меня что-то особенное; ты сама-то работаешь на суррогатную культуру толпы своими пошлыми слезливыми вариациями классики, которую ставят недоумки cineastes.
Иоланта наслаждалась, глядя на меня. Потом сказала:
— Дело не в этом; пусть это даже была бы всего лишь маленькая швейная мастерская в Плаке, а не киностудия. Это означает жизнь без лжи, опасных тайн, полную жизнь. Настоящую свободу. Мою собственную.
Я презрительно рассмеялся:
— Настоящую свободу? Она бодро кивнула:
— Ты наверняка спрашивал себя, насколько сам реален; ты думал, реальность стала для тебя иллюзорна не только по милости фирмы. О, я не говорю, что фирму можно обвинить в чем угодно, кроме доброты, нет, она помогает достичь того, чего ты хочешь, к чему стремишься.
— Тогда к чему все эти речи в пользу бедных?
— Я рассердила тебя, — грустно сказала она. — Давай поговорим о чем-нибудь другом. Знаешь, Графос умирает; он заслуживал бы любви какой-нибудь добросердечной женщины, если б нездоровье не лишило его ума. Злая шутка судьбы — он вообразил, что любит меня. А я слишком хорошо к нему отношусь, чтобы разубеждать в этом. В конце концов, он воспитал меня, научил видеть — несмотря на свои извращённые привычки и вкусы.
Мы подошли к дверям старой гостиницы; я взял свой ключ, и мы не спеша поднялись наверх, держась за руки. Она хихикнула, оглядев комнату:
— Как это похоже на тебя, селиться в таком номере. — Она подошла к грязному окну и посмотрела на листву. Пошёл дождь, даже не дождь, а ливень. — Помнишь испорченный пикник на Акрополе, когда небо, казалось, извергало потоки жидкого стекла и от наших следов на мраморе шёл пар?
Она скинула туфли и легла рядом со мной, подложив подушку под затылок и закурив сигарету. Не хватало только горящей свечи и иконы. …Иконы, галерея коллективного чувствительного. Они виделись мне сквозь дрёму. («Нет Бога и нет Замысла: и когда это признаешь, начнёшь осознавать себя»?) Она спокойно лежала, полуприкрыв глаза. Я вновь проник сквозь холст, внешние погребальные покровы боготворимой мумии. Прежде всего нельзя мифологизировать страстную тоску.
Я нашёл её руки и сжал их; мы лежали в полудрёме, каждым вздохом воссоздавая, как археологи, давно погибшее прошлое. Таинственные щелчки и свист маленьких сов; горы листвы, неуклюже летящие в парках. Фирма была как одно из тех произведений искусства, которые гибнут оттого, что автор не может остановиться, стремясь довести его до совершенства. («Высшее счастье немногих гениев в том же, к чему стремится природа, большая аристократка».) Белых мышей, которых я препарировал, держали в голоде, мучили от имени науки — как сказал бы Маршан; некоторых людей можно убедить лишь кровопусканием. Я нежно поцеловал её в затылок и лежал расслабленно, подрёмывая возле неё, пока её милый голос продолжал тихо и мёдлительно говорить.
— Это ужасно, чувствовать, что ничего уже не будет в жизни — что нет ничего неизведанного, что ждало бы тебя впереди: все то же, повторяющееся в новых комбинациях — и только подтверждающее твою несостоятельность. Жизнь идёт по нисходящей, ты живёшь посмертной жизнью, кровь холодеет, ничто не заставляет сердце биться сильней. — Она прижала мой палец к своему запястью, чтобы я почувствовал медленный спокойный пульс. — И все-таки на этом пути есть такое благое место, где огромное новое понимание может выскочить, как лев из придорожных кустов, и растёрзать тебя.
Тихие вздохи, молчаливые паузы, мы словно приняли наркотик: без помощи секса мы возвратились к доисторической форме старомодной близости.
— Ты можешь сказать, что это моё проклятие, потому что я мало кому принесла утешение, а некоторым принесла горе. Не умышленно, но просто потому, что наши жизни пересеклись. Взять Ипполиту — я была вынуждена обманывать её. И других, как беднягу Сиппла. Каждый раз, бывая в Полисе, я навещаю его, вроде как чтобы искупить вину, хотя мы никогда не упоминаем о моем брате.
— А что же Сиппл?
Она встала, зевая и потягиваясь, чтобы сесть перед зеркалом, сняла парик и принялась осторожно его расчесывать.
— Я думала, ты знаешь о том юноше; это был мой брат, мне пришлось убить его.
Это было как гром выстрела в тихой комнате. Она, улыбаясь, обернулась ко мне с выражением терпеливой откровенности.
— А весь позор пал на бедного Сиппла. Ты знаешь, он слепнет. Теперь он дегустирует запахи. Ему наносят на его маленькую ручку мазок духами, и он говорит, что ещё нужно добавить. Среди прочего, он готовится принять католическую веру.
— Но почему, Иоланта? Что на него нашло?
— Все это грустно — чтобы не позволить моему отцу взять вину на себя; тот был человеком очень вспыльчивым, горячим и поклялся наказать Доркаса. Перед образом Девы, понимаешь. Я знала, что он будет вынужден сделать это, хотя бы из-за своего обета. Я не могла позволить ему уйти в могилу с сознанием вины — человеку шестидесяти пяти лет. Поэтому я и вмешалась, чтобы оградить его; а Графос помог все замять. Думаю, идея искупления на деле во многом порождена самомнением — кто знает?
— Как стрелы необходимы ранам, которые они наносят!
Она вернулась к кровати, прикурила сигарету и вложила мне в губы; так мы долго курили, глядя друг на друга.
Потом она заговорила о смерти отца. По крайней мере, он не знал, что она сделала ради него. Я живо представлял себе всю картину — маленький домишко с паутиной по углам, столом и тремя стульями у очага. Умирающий крестьянин борется со смертью от столбняка, медленно складываясь пополам, как нож.