Дэвид Лодж - Райские новости
… душа, сбрасывая в смерти свою несовершенную телесную оболочку, раскрывается навстречу вселенной и, в некоторой степени, соопределяющему фактору вселенной, в точности в характере последней как основания для личной жизни других наделенных духом телесных существ.
Однако это простое метафизическое надувательство. Таким образом отдается предпочтение благопристойной абстрактной идее загробной жизни перед грубой антропоморфной, но человек жаждет отнюдь не загробной жизни или мученического венца ради нее.
Разумеется, по-прежнему есть много христиан, истово, даже фанатично верящих в антропоморфную загробную жизнь, и еще больше тех, кто хотел бы в нее верить. Нет недостатка и в христианских пастырях, которые — одни искренне, другие, как телепроповедники в Америке, из более сомнительных побуждений — горячо их поощряют. Именно на почве эсхатологического скептицизма несущего за это ответственность богословия и расцвел пышным цветом фундаментализм, так что сегодня наиболее активны и популярны как раз те формы христианства, которые наиболее бедны в интеллектуальном плане. Это же, по всей видимости, справедливо и в отношении других крупнейших мировых религий. И к этой, как и ко многим другим сторонам жизни двадцатого века, как нельзя лучше подходят строки У.Б. Йейтса:
Лучшему недостает убедительности, тогда как худшееИсполнено настойчивости страстной.
Бернард оторвался от рукописи, чтобы убедиться, что двадцать с лишним студентов все еще его слушают. Лектором он был неважным и знал это. Он не мог поддерживать зрительного контакта со своей аудиторией (малейшее выражение сомнения или скуки на их лицах вынуждало его резко останавливаться на полуслове). Он не умел импровизировать на основе тезисов, а потому заранее старательно писал всю лекцию целиком, в силу чего она, вероятно, была перенасыщена материалом, что мешало легко воспринимать ее на слух. Бернард все это знал, но был слишком старой собакой, чтобы учиться новым трюкам; он просто надеялся, что тщательность, с которой он готовился к своим лекциям, компенсирует скучную их подачу. Этим утром отключились, похоже, только три или четыре студента. Остальные внимательно на него смотрели или писали в своих блокнотах. Привычная разношерстная компания, состоящая из студентов-дипломников и случайных слушателей: миссионеры в годичном отпуске для научной работы, домохозяйки, защищающие степени в Открытом университете[113], учителя, занимающиеся научно-исследовательской работой, несколько священников-методистов из Африки и две встревоженные с виду англиканские монахини, которые, он был в этом абсолютно уверен, скоро переведутся на другой курс. Шла всего лишь вторая неделя семестра, и он еще почти никого не знал по имени. К счастью, после этой вводной лекции курс продолжится в рамках семинарских занятий, а Бернард предпочитал их всем прочим.
— Таким образом, современная теология оказывается в классическом двойном тупике: с одной стороны, идея о личном Боге, ответственном за создание мира, в котором так много зла и страданий, логически требует идеи о загробной жизни, где это будет исправлено и компенсировано; с другой стороны, традиционные концепции загробной жизни не внушают более разумной веры, а новые, например ранеровская[114], не поражают массового воображения — и в самом деле, простым мирянам они непонятны. Неудивительно, что современная теология все больше и больше делает акцент на христианском преобразовании этой жизни — в форме бонхёфферовского «христианства, лишенного религиозности», или христианского экзистенциализма Тиллиха, или разнообразных видов теологии освобождения.
Но если вы лишите христианство обещания загробной жизни (и, давайте будем честны, угрозы вечных мук), на которую оно традиционно опирается, останется ли что-то, чего нет в светском гуманизме? Один из способов ответить — перевернуть этот вопрос и спросить, что есть в светском гуманизме, чего оно не позаимствовало бы у христианства.
Вот отрывок из Евангелия от Матфея, из главы двадцать пятой, который кажется особенно подходящим к данному случаю. В Евангелии от Матфея наиболее ярко из всех синоптических Евангелий[115] выражены апокалиптические настроения, и ученые часто ссылаются на эту его часть, как на Проповедь Конца света. Она завершается хорошо известным описанием Второго пришествия и Страшного суда:
Когда же приидет Сын Человеческий во славе Своей и все святые Ангелы с Ним: тогда сядет на престоле славы Своей; и соберутся пред Ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлов; и поставит овец по правую Свою сторону, а козлов по левую.
Чистый миф. Но на каком же основании Христос-Царь отделит овец от козлов? Не по истовости, как вы могли предположить, религиозной веры, или ортодоксальности религиозной доктрины, или регулярности молитвы, или соблюдению заповедей, или вообще по какому-то «религиозному» признаку.
Тогда скажет Царь тем, которые по правую сторону Его: «приидите благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира. Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне». Тогда праведники скажут Ему в ответ: «Господи! когда мы видели Тебя алчущим, и накормили? или жаждущим, и напоили? Когда мы видели Тебя странником, и приняли? или нагим, и одели? Когда мы видели Тебя больным, или в темнице, и пришли к Тебе?» И Царь скажет им в ответ: «истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне»[116].
Праведники, похоже, весьма удивлены своему спасению или спасению по такой причине — они творили добро бескорыстно, но и прагматично, строго говоря, в духе этого мира. В сущности, Иисус словно оставляет гуманистическое послание, зная, что в один прекрасный день всю сверхъестественную мифологию, в которую оно было завернуто, придется отбросить.
Бернард встретился взглядом с одной из монахинь и попытался экспромтом пошутить:
— Можно подумать, что кто-то его предупредил.
Монахиня залилась румянцем и опустила глаза.
— Думаю, на сегодня достаточно, — сказал он. — К следующей неделе я бы попросил вас посмотреть эту главу от Матфея и комментарии по списку в розданном вам материале, начиная с Августина[117]. Мистер Баррингтон, — обратился он к выбранному им надежному на вид учителю, занимавшемуся исследовательской работой без отрыва от своих основных занятий. — Вы не могли бы предварить обсуждение кратким докладом?
Баррингтон нервно улыбнулся и кивнул. Пока другие студенты покидали аудиторию, он подошел к Бернарду посоветоваться, какую дальше читать литературу. Когда он ушел, Бернард собрал свои бумаги и направился в преподавательскую, чувствуя, что заработал перерыв на кофе. По пути он заглянул в канцелярию колледжа проверить свой почтовый ящик. Джайлз Фрэнклин, специалист по миссионерской деятельности и один из старейших преподавателей, стоял перед ящиками для корреспонденции и совал в них отпечатанные на ротаторе листы желтой бумаги. Он радостно приветствовал Бернарда — Бернард никогда не видел его в дурном настроении. Это был крупный, громогласный мужчина, вылитый монах прежних веков, его щеки походили на два розовых сморщенных яблока, а на голове светилась природная тонзура — лысина.
— Возьмите, — сказал он, протягивая Бернарду листок. — Программа преподавательских семинаров на этот семестр. Я поставил вас на пятнадцатое ноября. Кстати… — Фрэнклин понизил голос, — мне было приятно узнать, что вас собираются взять на полную ставку.
— Спасибо. Я тоже рад, — ответил Бернард. Он достал из своего ящика пачку конвертов и бумаг — в начале учебного года всегда было много внутренней почты — и стал ее просматривать. — Это хотя бы означает, что я смогу позволить себе нормальную… — Он дошел до толстого желтого конверта с наклейкой «авиапочта» и замер.
— Что такое? — весело спросил Фрэнклин. — У вас такой вид, будто вы боитесь его открыть. Какой-то журнал отверг вашу статью?
— Нет-нет. Это личное, — ответил Бернард.
Вместо преподавательской он пошел с письмом на улицу, в парк колледжа. Стоял дивный октябрьский день. Солнце грело плечи, но в воздухе, необычно прозрачном для Раммиджа, чувствовалась осенняя свежесть. Высокое атмосферное давление и ветер, дувший прямо от Молверна, рассеяли привычную дымку. Цвета были почти неестественно ярки и четки, как на пейзажах прерафаэлитов[118] в муниципальной картинной галерее. По ярко-голубому небу медленно плыли пушистые белые облачка, похожие на пасущихся овец. В конце лужайки, на которой летом играли в грубое подобие крокета, полыхал медью бук — как дерево, охваченное, но еще не уничтоженное пламенем. Под буком стояла деревянная скамейка, посвященная предыдущему ректору, сидя на которой Бернард любил читать поэзию. Он сел и взвесил пухлый конверт на ладони, рассматривая чуть наклонный почерк Иоланды, словно пытаясь найти ключ к содержанию письма. Фрэнклин был не так уж далек от истины: Бернард не решался открыть конверт. Почему она ему написала? Она никогда до этого не писала ему — он вообще в первый раз увидел ее почерк и понял, что письмо от нее только потому, что она указала свое имя и адрес в левом верхнем углу конверта. Она звонила ему раз в неделю, рано утром в воскресенье — по британскому времени, — когда в назначенный час он слонялся вокруг платного студенческого телефона в пустом вестибюле, и только один раз отошла от этой договоренности, позвонив среди ночи, чтобы сообщить, что Урсула мирно скончалась во сне. В очередное воскресенье она позвонила ему, чтобы рассказать о похоронах, и в эти выходные он ожидал нового звонка. Когда Иоланда звонила, они разговаривали только об Урсуле или обыденных новостях друг друга. Вопрос об их отношениях по-прежнему был, с молчаливого согласия, «отложен». Так почему же она написала? Он припомнил, что есть такие письма — они, кажется, называются «Дорогой Джон!», — в которых обычно в дружеской форме невесты сообщают об отказе. Он под дел ногтем клапан и вскрыл конверт.