Игорь Зотов - Аут. Роман воспитания
– Уезжай! Уезжай домой! Хватит, нагостевался! Алексей открывает глаза, и назойливая муха, которая донимала его уже часа три с самого рассвета, сразу садится, впивается в нижнее веко. Он хлопает себя по глазу и снова слышит:
– Уезжай, говорю, не то милицию позову!
– Да вы что, мамо, мамо?! – раздается голос Сомского. – Что вы к пацану пристали – он еще не проснулся! Напугаете во сне, заикой станет!
Алексей не подозревал, что в этой утлой избе, кроме Сомского и его жены Зойки, обитает кто-то еще. Он смотрит на дверь и видит косматую старуху, словно сошедшую со страниц русских сказок. Она и седа, и растрепанна, и корява как коряга, и опирается на чудовищного вида костыли, сработанные местным, видимо, умельцем из алюминиевых трубок и вставленных в них неструганых жердей. Завершались эти приспособления прибитыми плашмя пластиковыми колесиками от детского велосипеда.
Вчерашний вечер, когда армяне привезли инвалида и его гостя в валдайскую деревушку Ужин, Светозаров помнит смутно. Помнит суету маленькой женщины с нечесаными белесыми волосами. Сначала она кое-как затолкала в избу коляску с мужем, потом завела безгласного Алексея. Постелила ему за печкой на полу, на грязном матрасе, дала стакан подкисшего молока, пожелала спокойной ночи. Засыпая, он слышал ее торопливую радостную речь: она рассказывала мужу о своих покупках в лавке, о курах, о Кузьмиче, пять раз на дню приходившем к Сомскому с самогоном и всякий раз забывавшему, что тот в отъезде. Зудели нещадно с вечера комары, жужжали с рассвета мухи, пахло навозом и чем-то неистребимо кислым. Трудно было сказать наверняка, спал он или болезненно продремал эту ночь. И вот теперь – «мамо».
Сомский кое-как оттеснил старуху, и та ушаркала, скрипя костылями и ворча под нос.
– Те-еща! – возгласил Сомский.
Он был в свежей рубашке, выбрит, пах огуречным лосьоном.
– Ну, коли проснулся, вставай завтракать. Как раз Зоида наша оладышков напекла. Вот ты и на Руси! Такой родины, небось, в помине не видел? Настоящая, кондовая, избяная! Тут, брат Алексей, тебе не копенгагены живут, а Иваны, Петры да Сидоровы козы! А как позавтракаем, на рыбалку пойдем, я тебя научу и донку ставить, и щуку на спиннинг тягать. Небось, не умеешь? Научим! Тут, брат Алексей, у нас такое раздолье, что успевай наслаждаться. Вот прошлой зимой волки в деревню пришли, девку задрали. Первобытное у нас тут бытие, ну, и сознание ему под стать. А на маму ты не обижайся, в смысле, на тещу. Старуха – она старуха и есть. Она работать привыкла, еще три года назад бегала как заведенная. Да вот – оступилась, в собственной квартире оступилась – упала и шейку бедра – крак! – сломала. Она все больше лежит, больно ей, помрет скоро, я думаю… Хотя три года не помирает… А все одно помрет. Так что не обижайся, крыша у нее съехала от безделья и осознания, так сказать, собственной бесполезности. Вот и ревнует всякого. Внимания хочет. Помрет скоро, поверь. А у нас – видишь ли? – на шесть ног – только три здоровых! Фифти-фифти!
Алексей вошел в горницу, и его поразила нищенская простота обстановки: стол в четыре доски, скамьи – все кустарное, сделанное тут же во дворе топором, пилой, да кое-где рубанком, и… огромное количество, тысячи, наверное, три, виниловых пластинок – все сплошь классика, а среди нее не меньше половины – оперы. Там и Карузо, и Руффо, и Джильи, и Сазерленд, и Каллас… Фонотека размещалась плотно на полках по периметру комнаты. Кустарный комод венчала дорогая стереосистема с колонками из орехового дерева.
– Все мое богатство, друг Лексей! – поскрипывая колесами, Сомский объезжал коллекцию. – Музыка – это, друг Лексей, единственная на свете дрянь, которая не разочарует, уж прости за высокий штиль. Ну-с, давай завтракать. Зоида!
Вбежала Зоя с тарелкой, на которой высилась горка оладий. Алексей увидел Зою заново: худенькая, точно подросток, очень подвижная, с быстро-изменчивым выражением востренького личика – от удивления к восхищению, через скорбь, радость, недоумение…
Алексей все никак не мог уловить ее настроение, так стремительно, до головокружения оно менялось.
– Сметана-то жидковата, Захаровна принесла… (разочарованно). Зато молоко, молоко сегодня – объеденье! (восхищенно).
– Молоко что, ложкой ешь?! – хмыкнул Сомский.
– Ох, Мишаня – шутник, вот шутник… (умиленно). А мама есть не стала, капризничает с утра (скорбно).
– Ты, брат Лексей, ешь плотнее, неизвестно, как долго мы комаров на берегу кормить будем… – строго наказал Сомский.
– Ох, и проблема! (иронично) – всплеснула руками Зоя. – Сто метров до крыльца-то! Только кликните, я вам огурцов с хлебом принесу (заботливо).
Ни на какую рыбалку они не пошли. Не успели. Еще не кончили завтракать, как в дверь постучались, и сразу, без спроса, вошел мужик в синем ватнике явно не по погоде – утро уже было жарким.
– Кузьмич! (горестно). А мы еще не позавтракали! (умоляюще). Небось, самогон принес?! (грозно).
– Отчего не принести, прине-е-е-с! – Кузьмич вынул из-за пазухи и выставил на середину стола мутную бутыль. – И ты не колготи, Зойка! Можно сказать – барин приехал!
Дальше все было тягучим жарким сном. Алексей сидел возле окна и наблюдал, как к избе со всех концов Ужина и соседнего Троицкого тянулись мужички. Иных сопровождали бабские проклятья, но сопровождали только до одинокой сосны, обозначавшей, по всей видимости, границу Сомских владений. Дальше бабы не шли, а плевали демонстративно вслед уходящим к «барину» мужьям. Мужичков набилось в горнице дюжины полторы, стол сплошь был уставлен дешевыми водкой и портвейном, завален огурцами и серым хлебом.
Сомский восседал в коляске во главе. Он держал в одной руке стакан с самогоном, к которому прикладывался изредка, полуглотком, в другой – нанизанный на вилку малосольный огурец. Глазки его горели, лицо румянилось, чувствовалось, что ему очень хочется пить наравне со всеми, но он всеми силами себя сдерживает. Зоя поминутно возникала в дверном проеме, востренько взглядывала на мужа – не пьет ли – и исчезала. Подпивши, мужички, разумеется, стали спорить, ругаться, божиться. Кое-кто спал, уронив голову на стол. В окно Алексей видел дежуривших вдалеке баб.
Сам Алексей не пил. Сначала сидел со всеми, потом вышел на двор. Внизу, под косогором поблескивало озеро Голова, небольшое, густо заросшее по краям тростником, дальше – мостик, и за ним – другое озеро, Ужин, узкое, – изогнувшись ужом, оно скрывалось за далеким лесом. Алексей был равнодушен к природе и вдруг подумал: а что он, собственно, здесь делает? Собирался в Москву, потерял все деньги, познакомился с загадочным инвалидом, заехал в немыслимую глушь. Старуха, пьяные мужики, остов полуразрушенной церкви на пригорке среди деревьев. Зачем? Что дальше? Он решительно не понимал.
V– Знаешь, как я стал убогим, брат Лексей? – спросил Сомский, когда Светозаров выкатил его вечером во двор на травку. Мужички ушли, кто сам, кого-то утащили дежурившие жены. – Я на работу, в редакцию то есть, всегда ходил пешком. В смысле, до метро – в каком бы состоянии ни пребывал – с похмелюги или вовсе пьяным… Идешь, сердце останавливается, а все равно – надо. Заставлял себя, братишка, заставлял – словно подвижник. Такая аллейка там у нас была, мы с Зойкой на «Октябрьском поле» жили – теперь там сын мой живет. Балбес, вроде тебя такой! Мишка тоже, Михал Михалыч, стало быть, – до метро минут пятнадцать приятного ходу. Идешь, птицы щебечут, цветет что-то, или напротив того – метель метет, дождь хлещет, а идешь – преодоление. И вот как раз, когда сирень цвела, в конце мая, в прошлом, значит, годе, иду я себе и вижу, у заборчика лежит… Ха-ха-ха! Ле-ежит! Трупешник – старик, прислонютый к заборчику. Где косая застигла, где рубанула сплеча, там и лежит. Синий ликом уже, нет, серый скорее, и худой. Ноги – наполовину – в пластиковый пакет уложены, рядом две машины стоят – ментовская и «скорая». В «скорой» – парень со страховой карточки данные списывает, знать, не бомж, просто шел себе по делам стариковским, а она его хоп – и прихватила, косая-то, чтоб не шлялся. Вот и сполз на асфальт. А асфальт, скажу тебе, уже горячий, жара в том году стояла в мае несусветная. Я так живо себе представил, что он подкоченел, пока прохожие в «скорую» звонили, пока та через пробки ехала… а он коченеет да коченеет… Жара, значит, а он коченеет, ха! Худой, старик-то, поджарый – ну, и в камень пресуществляется. Я встал рядом со «скорой» и почуял, что нету у меня больше ног, тоже что коченею-каменею. И все, брат… Той же «скорой» меня и отправили. Ноги отнялись, брат Лексей. Так-то. Камнем стал.
Сомский закурил папиросу и задумчиво посмотрел вдаль.
– Вот ты вообще-то часто о смерти думаешь?
– Часто, – ответил Алексей, садясь рядом с креслом на травку.
– Нет, я не про ту, я про другую смерть. Ты о своей смерти часто думаешь?
– Не знаю… – замялся Алексей.
Он и вправду не знал. Вроде и думал, а вспомнить, что именно думал о своей смерти, не мог.