Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел
— Это пустяки, сударыня, — неловко пробормотал он. — Всегда рад услужить даме.
К этому времени два буфетчика уже набросили скатерть на Билла Очко, унесли обмякшее тело в заднюю комнату и вновь заняли свое место за стойкой. Толпа разбилась на небольшие кучки, слышался смех и возбужденные разговоры, а когда тапер принялся барабанить мелодию на разбитом пианино, по залу закружились вальсирующие пары.
На Дальнем Западе тех дней страсти были первобытными, месть — внезапной, воздаяние — мгновенным.
Две ямочки, словно часовые, охраняли взвод молочно-белых зубов.
— Не пригласите ли вы меня на танец, мистер Призрак? — спросила она нежно.
Он погрузился в размышления о тайне любви. Чистая, но страстная. Правда, внешние обстоятельства как будто свидетельствуют против нее. Гнусное дыхание клеветы. Она работала в доме терпимости, но сердце ее было чистым. Ну, а помимо этого — кто может сказать против нее хоть слово? Он с удовольствием смаковал убийство. На своих бездыханных врагов он смотрел глазами ребенка. В кино люди умирали насильственной, но чистой смертью. Бах-бах! Прощайте, ребята, со мной кончено. Навылет в голову или в сердце — чистая рана, никакой крови. Он сохранил наивность. Выплескиваются ли их кишки или мозг? Смородинное желе там, где было лицо, подбородок сорван пулей. Или вон там — тот, другой… Его рука забилась по воздуху, как крыло, — он извивался. Если потерять это? Все — умирай! Изнемогая, он стиснул собственное горло.
Они свернули на восток по Академи-стрит, пройдя по маленькому хвостовидному отростку, ответвлявшемуся от северо-восточного угла площади. В сознании мальчика пылал яркий поток образов, четких, как алмазы, изменчивых, как хамелеоны. Его жизнь была тенью тени, спектаклем в спектакле. Он стал героем-актером-звездой, владыкой кино и возлюбленным прекрасной кинокоролевы, столь же героичным, как его позы, и его реальность превосходила любую выдумку. Он был Призраком — и тем, кто играл Призрака, причиной, перечеканивавшей легенду в факт.
Он был теми героями, которыми восхищался, превосходя красотой, благородством, высокими душевными качествами тех, кого он презирал, потому что они всегда торжествовали победы и неизменно бывали хорошими, и смазливыми, и любимцами женщин. Он был избранником и возлюбленным роя международно известных красавиц — роковых женщин и чистых нежных девушек во главе с пышными блондинками, и все они добивались его взаимности, а некоторые, менее щепетильные, прибегали к нечестным приемам, чтобы завладеть им. Их чистые глаза обращались к нему постоянным крупным планом; он добродетельно упивался их протянутыми губами, и когда конфликт разрешался, убийство освящалось и добродетель увенчивалась лаврами, уходил со своей сиреной в услужливое сияние постоянно заходящего солнца.
Скосив пылающее лицо, он быстро взглянул на Ганта и судорожно выгнул шею.
На той стороне улицы пронзительный ацетиленовый свет углового фонаря холодно лился на новый кирпичный фасад театра «Орфеум». Всю неделю Гус Нолан и его «Персики из Джорджии». А также Пидмонтский комический квартет и мисс Бобби Дькжейн.
Театр был темен — вечернее представление уже кончилось. Они с любопытством смотрели через улицу на афиши. Где были Персики в этом холодном безмолвии? Сейчас — в «Афинах» на площади. Они всегда ходят туда после выступления. Гант взглянул на свои часы. 11 часов 12 минут. Большой Билл Месслер снаружи помахивает дубинкой и посматривает на них. На табуретах у стойки десяток прожигателей жизни и глазеющих сердцеедов. У меня за углом автомобиль. Любовная игра в затруднительных условиях. Позже — «Женевьева» на Либерти-стрит. Они все там останавливаются. Шепот. Шорох шагов. Полицейские налеты.
Наверное, среди них есть девушки из хороших семей, думал Гант.
Напротив баптистской церкви перед «Похоронным бюро» Горэма стоял катафалк. Сквозь папоротники тускло пробивался свет. Кто бы это? — размышлял он. Мисс Энни Пэттон при смерти. Ей уже за восемьдесят. Какой-нибудь легочник из Нью-Йорка с запавшими щеками. Кто-нибудь — все время, все время. Ждут часа неизбежного равно. О господи!
Теряя аппетит, он думал о похоронных бюро и гробовщиках и, в частности, о мистере Горэме. У него были светлые волосы и белые брови.
Откладывал свадьбу до смерти этого богатого молодого кубинца, чтобы повезти ее на медовый месяц в Гавану.
У баптистской церкви они свернули на Спринг-стрит. Это и вправду похоже на город мертвых, думал Юджин. Город, ограненный инеем, заледенев под звездами, лежал в каталепсии. Все жизненные процессы замерли. Ничто старело, ничто не ветшало, ничто не умирало. Это была победа над временем. Если бы всесильный демон щелкнул пальцами и остановил всю жизнь на мгновение, равное столетию, кто заметил бы это? Каждый человек — Спящая Красавица. Разбуди меня пораньше, если ты проснешься, мама. Разбуди меня пораньше.
Он попытался разглядеть жизнь и движение за стенами — и не сумел. Жили только он и Гант. Ибо дом не выдает ничего — за его невозмутимым тихим фасадом может крыться даже убийство. Он подумал, что такой должна быть Троя — совершенной, не тронутой тлением, как в тот день, когда пал Гектор. Только они ее сожгли. Найти древние города такими, какими они были, неразрушенными — эта картина его заворожила. Погибшую Атлантиду. Город Ис. Древние утраченные города, поглощенные морем. Огромные безлюдные улицы, без следа запустения, наполнялись эхом его одиноких шагов; он бродил по обширным галереям, он вступал в атрий, его башмаки звенели по плитам храма.
Или же, упоенно размышлял он, остаться одному с группой хорошеньких женщин в городе, откуда все остальные жители бежали в страхе перед чумой, землетрясением, извержением вулкана или еще какой-либо грозной опасностью, которой только он мог презрительно пренебречь. Облизывая губы кончиком языка, он представлял, как будет сибаритствовать в лучших кондитерских и бакалейных лавках — заглатывать, точно анаконда, заграничные деликатесы: вкуснейших рыбок из России, Франции и Сардинии, угольно-черные окорока из Англии, спелые оливки, персики в коньяке и шоколадки с ликерной начинкой. Он будет извлекать из старых погребов маслянистое бургундское, отбивать о стену золотые горлышки охлажденных землей бутылок с шампанским и утолять полуденную жажду, выдернув затычку из огромной бочки с Miinchener dunkels.[13] Когда его белье станет грязным, он найдет себе новое, шелковое, и самые тонкие рубашки; каждый день он будет обзаводиться новой шляпой — и новым костюмом, как только пожелает.
Каждый день он будет переходить в новый дом и каждую ночь спать в новой постели, пока наконец не изберет для постоянного жительства наиболее роскошный особняк и не снесет туда лучшие сокровища всех библиотек города. И наконец, когда он захочет какую-нибудь из тех нескольких оставшихся в городе женщин, которые будут тратить все свое время на то, чтобы изыскивать новые способы его обольщения, он призовет ее, ударяя в колокол на здании суда — число ударов будет соответствовать ее номеру (он каждой даст номер).
Он жаждал одиночества в неограниченном изобилии. Его темное пылающее воображение обращалось к царствам на дне моря, к замкам на головокружительных утесах и к царству эльфов глубоко в земных недрах. Он ощупью искал край фей, куда не ведет никакая дверь, — ту безграничную манящую страну, начинающуюся где-то под листом или под камнем. И ни одна птица не пела.
И более реалистично он представлял себе свое великолепное подземное обиталище — пещеры, скрытые глубоко в сердце горы, обширные помещения в бурой земле, пышно убранные его пчелиной добычей. Прохладные спрятанные цистерны будут снабжать его воздухом; сквозь потайное отверстие в склоне он будет глядеть на петляющую дорогу и на вооруженных солдат, явившихся сюда, чтобы отыскать его; и услышит шорох их тщетных поисков у себя над головой. Он будет ловить больших рыб в подземных озерах, его огромные земляные погреба будут уставлены старыми винами, он будет отбирать у мира лучшие сокровища, включая самых красивых женщин, и его никогда не поймают.
Копи царя Соломона. Та. Прозерпина. Али-Баба. Орфей и Эвридика. Нагим я вышел из утробы матери. Нагим возвращусь. Пусть материнская утроба земли поглотит меня. Нагой, бесстрашный, крохотный человек, поглощенный огромными бурыми недрами.
Они подходили к последнему перекрестку перед «Диксилендом». И тут только мальчик заметил, что они идут гораздо быстрее, чем раньше, — что ему приходится чуть ли не бежать, чтобы не отстать от неуклюже и размашисто шагающего Ганта.
Его отец тихонько постанывал на долгих дрожащих выдохах и прижимал ладонь к больному месту. Юджин глупо прыснул. Гант бросил на него взгляд, полный упрека и физической муки.
— Ох-х-х! Боже милосердный! — взвизгнул он. — Мне больно!