Юз Алешковский - Рука
А отец с того раза, как приснился он умоляющим меня бросить месть, простить, чтобы встретиться нам в свой час, чтобы свидеться и навек не разлучаться, так больше не снился, пока меня самого во сне не схоронили… И тогда, стоило мне уснуть – или его голос, или самолично отец умолял меня; Оставь их, Вася, оставь!.. Без тебя осудят, без тебя простят! Оставь! Не то не встренемся мы, Вася… Оставь! И отца уводили во тьму кромешную то контролеры, то генералы, то Понятьев о Влачковым и Гуревичем, то красные дьяволята, с черной площади, по которой тянулся аспиднослизкий след хвоста дракона… Но это Сатана, думал я, призывает меня с отцовской помощью отвлечься от возмездия. Я отвергал мысль о прощении, и не было в душе моей сомнения… Я казался себе воином воинства, двинувшегося на дракона, и, не жалея сил, рубал одну, другую, десятую, сотую головы.
Граф Монте-Кристо сутками не выходил из кабинета. Допросы и казни. Казни и допросы. Допросы – казни. Допросы – пытки. Мистификации, вроде той, что я устроил Влачкову, объявив о реставрации в России монархии, мне постепенно надоели и перестали утолять жажду мести. Из всех своих выдумок я оставил одну, самую, как оказалось, жестокую и садистскую. Наш главный имитатор Наркомата записал для меня на пластинку экстренное сообщение Временного общесоюзного вече. Лже-Юрий Левитан торжественно басил, корежа остатки психики большевиков:
Сограждане! Свершилось! Величайший в истории социально-политический эксперимент закончен! Сегодня, седьмого ноября тысяча девятьсот тридцать восьмого года, в восемь часов семнадцать минут утра по московскому времени Научно-координационный центр ВКП(б) принял отставку правительства во главе с Вячеславом Молотовым. Двадцать один год продолжалось беспримерное по количеству жертв и усилий доказательство исторической, нравственной и социальной несостоятельности так называемого научного коммунизма, отцы которого, поставив с головы на ноги Гегеля, стали прямыми пособниками субъективно-идеалистической философии…
В конце сообщения, после всякой подобной чуши, Лже-Левитан торжественно произносил:
– Вечная слава героям, погибшим и пропавшим без вести в ходе проведения эксперимента! Очистим просторы нашеl родины от марксистско-ленинской нечисти! Цели ясны, задачи определены. За работу, господа! Прием обратно партийных билетов будет проводиться организованно в местных парторганизациях. Да здравствует свободное предпринимательство! Да здравствуют инициатива и ответственность! Дружно восполним экспериментальный пробел в истории раскрепощенным трудом! Слава Богу!
Типы, ошарашенные арестом, обыском, тюремным бытом и сознанием бесправия, оставались голыми и беззащитными перед мистификациями. Деморализованные установками своей ложной религии, вмиг развеявшимися в дым, они верили в окончание эксперимента.
Заклавшие их на гибель и тюрьму люди вели себя психологически примерно так же. Затюканные за двадцать лет своими нынешними жертвами, они поверили в возможность, пролив кровь и сведя счеты, возвращения к нормальной жизни, регулируемой не параноиками-экстремистами, грызущими друг другу горла, а собственными извечными законами.
Рук тогда не хватало разбирать кипы писем-доносов. Не хватало людей выслушивать в приемных наркомата и управлений в областях и республиках фантазии доносчиков и их кроваво-рационализаторские предложения. Вся энергия, накопившаяся за два десятилетия в вынужденно бездеятельных умах, отчаянно бросилась в сочинительство. Доносы одно время были для меня увлекательным и страшенным чтивом. В них всплывало все затопленное чертовыми валами революции, гражданской войны, репрессий и терроров: обиды, утраты, лишения, здравый смысл, прозрения, отказ от большевизма, вопли о помощи. Но всплывали в доносах трупы, и только такой опытный, правильно настроенный эксперт, как я, опознавал в фантастических наветах трупы страданий, ущемлений, надежд, любови, покоя и комфорта обывателей… Трупы синели обложками дел, разбухали и разлагались, и я кормил трупным ядом тех, кого искренне считал виновными и посеявшими ныне взошедшее, затопившими ныне всплывавшее.
Всеобщая жажда мести омертвляла благие подчас намерения доносчиков и борцов с дьявольской силой. Трупы плодили трупы. Смысл жизни еще больше замутнялся. Непонимание окостеневало, рядясь в иные лозунги и принимало новое качество. Но энергия масс, влейся она не в доносы и в акты мести, а в общее уразумение и покаяние, напитала бы душу общества животворными силами, а не мертвыми символами расплаты, очистила и возродила бы ее для участия не в «эксперименте», а в более совершенном и открывающем новые горизонты бытия круге жизни. Прав был Фрол Власыч Гусев, а не я, принимавший просьбы отца о прощении, возвращении к крестьянскому труду о крестом своей судьбы на хребтине, за искушение Сатаны оставить стремление к праведному возмездию. Прав был фрол Власыч… Прав был ты, Иван Абрамыч, а не я – полковник Рука, палач высшего класса, погубивший свою душу в напрасной и смертельной суете… Стоп! Я увлекоя.
Вдруг до меня дошло, что очутился я по воле Дьявола не в круге новой жизни, как ожидал, а все в том же мельтешении смерти. Выживали в терроре более циничные, злобные и бездушные партийцы, хотя и их полегло немало, а гибли, в общем, стрелочники, сцепщики вагонов, проводники, кондуктора, начальники станций, диспетчеры, начальники депо и дорог. Но оттого, что они гибли, расписания поездов не менялись. График движения паровоза к коммуне был пересмотрен. Срок прибытия его к конечному пункту на вечную остановку значительно приближен. Пункт был не за горами. И машинист из-под ладони разглядывал, бывало, поговаривали писатели, его зримые черты.
Вдруг дошло до меня, что не борюсь я с Дьяволом, а служу ему. И чем большими считаю свои заслуги в борьбе, тем больше приношу ему, змею, пользы. Если бы, конечно, это дошло до меня в полной мере, то я повесился бы в конце концов…
А пустить себе пулю в лоб, гражданин Гуров, не мог по каким-то неведомым мне причинам. Да и не может не наличествовать в нас, злодеях, смутной, если не явной избирательности способов ухода из жизни, захоронения и воскрешения. Что мы, не люди, что ли, в конце концов? Перестали… перестали быть людьми... нет у нас христианской жизни, не будет у нас ни христианской кончины… ни… Впрочем, ныть нечего! Хотя жизни, гражданин Гуров, осталось у вас с огрызок карандашика, лежащего в моей папочке. Забыли? Принадлежал карандашик веселому и свободному, кан птица, старичку… Вот он. Взгляните на него… Странно… Странно, что вы сейчас спокойней, чем несколько дней назад, когда не видели еще зримых черт смерти! Или вы не спо койней, а безжизненней?
58
И вот дошло до меня слегка, что я сам Чертила и сволочь. И не от трезвого понимания и анализа обстановки приходили сомнения, терзания и страх, а от ведения дел таких, людей, как фрол Власыч Гусев – покровитель людей и животныях.
Ощущение жизни я терял, как мальчик денежки из дырявого кармашка… Просыпался то в квартире своей, то в кабинете и таращил глаза на стены: соображал, где нахожусь. И не сразу, а тупо и неохотно проникался сознанием того, что в жизни я нахожусь и нужно через десять минут вызывать на допрос подследственного.
Я шел в служебный сортир и ка бы со стороны наблюдал за мочившимся заспанным типом в мятых галифе и гимнастерке с расстегнутым воротом. Вот он помочился. Сполоснул рыло. Причесал космы. Странные движения. Странная необходимость, природа которой непостижима, мочиться, умываться, да вот еще и чай пить с бутербродами и в черно-белое месиво смотреть, называющееся «Правда», и брать трубку, приказывая привести Фрола Власыча Гусева, руководила действиями странного типа. Понимает ли он, что спал он и снилось ему, как жена Даша в погреб не может спуститься: такое брюхо у нее вызрело огромное, круглое и живое, и тогда он сам нырнул из прожаренной солнцем полудня хаты в темный холод подполья за крынкою топленого молока?..
Это – не жизнь, если нежелание расставаться со сном было сильнее жизни.. Это – не жизнь! Это – не жизнь! Я так и крикнул однажды, взвыл, проснувшись, и на крик, случайно услышав его в коридоре, в мой кабинет заглянул начальник отдела. Почему, говорит, не жизнь? Да потому, отвечаю, очухиваясь, что чернил ни хера нету в чернильницах и вечных ручек завхоз не выписывает!
Берет начальник трубку и говорит:
– Иван Иваныч! Здравствуй, дорогой. Валецкис говорит. Слушай, голубчик, нам тебя расстрелять придется… Верность-то идеям у тебя есть, а чернил нету. Без чернил нам нельзя. Чернила, милый друг, не кровь. Точнее – они кровь нашего дела. Не обескровливай уж, пожалуйста!
Ушел он, но мертвецом чувствую я себя и все снова засыпаю за столом. Вздрагиваю. Продираю зенки. Соображаю, где я и кто я…
Однажды, когда мне казалось, что подохну я ровно через миг после окончательного пробуждения, и тоска приближающихся дел мутно подступала к горлу, конвоир вдруг ввел в кабинет Фрола Власыча Гусева, и не то чтобы ко мне сразу возвратилась моя жизнь, а сама жизнь, реальная жизнь, не нуждающаяся в трудном, медленном осознании, подтягивая на ходу брючки и зевая, подошла к моему столу и сказала: