Эльфрида Елинек - Алчность: развлекательный роман
Всё уже сказано, может, кто-то даже лишнего сболтнул и испуганно зажал рот рукой, но Бог Сын ведь тоже вечно поперёк дороги, ведь он просто моложе и краше, за ним таскается целая толпа молодцов, от которых он тащится, и Бог уже кается, что прибрал его, и зарекается брать его к себе. От этого он, правда, сам молодеет, хотя бы с виду, но это стоит и больших усилий, быть в ногу с молодыми, пока тебе не исполнится сорок семь. Иисус хочет заниматься спортом, Иисус хочет работать и спасать души, Иисус нагребает себе побольше заблуждений и складывает из них вечные истины, ремесленник-надомник, ну, не очень-то складно у него это получается. И жандармы тем временем ходят по домам и неутомимо всех расспрашивают, им приходится делать это самим, никто у них этого не отнимет. Камешки рассказов сыплются на них, скупо отделяясь от упёртого, упорного молчания, как камнепад у капризных Нойбергских скал, с которых иногда дни напролёт громыхает, а потом дни напролёт снова тихо, крыши машин украшены вмятинами, но у Господа Бога украшение лучше, настоящий ореол, который могут ему обломать, если он будет слишком активно соваться в нашу жизнь. Вот он и не делает этого. Вот офис фирмы, в которой работала Габи, и тут он тоже висит, Распятый, в кабинете шефа, а не на Голгофе, но висит в углу. Скромный крест современного исполнения, купленный в художественном салоне и от гордости за свою гордую цену готовый лопнуть по шурупам, которыми жертва-знаменитость прикручена к своему спортивному снаряду, который, я думаю, за это время стал более бессмертным, чем гимнаст на нём, без которого мы можем уже и обойтись; да, вам не привиделось: под ним свеча и ваза в форме сердца, в которой торчит засушенная веточка, в соответствии со вкусом секретарши шефа, которая отличается от других женщин в фирме и это отличие любит подчеркнуть в своих проявлениях, например в обратном наклоне почерка. И есть здесь ещё одно явление, которое отличается от секретарши тем, что больше вообще не появляется: молодая умершая. Фирма из — за этого на ушах стоит. Раз уж юная ученица уже умерла, зачем ещё топтаться по её жизни и оставлять следы, которые можно перепутать со следами преступника? Был действительно лишь смутный намёк одной из её подруг. Сейчас мы последуем за ним, как уже следовали за всеми остальными, которые никуда нас не привели, и нам часто приходилось подпирать голову руками — приходилось по одной голове на две руки или в одни руки одно ведро песка, который потушит всё, что попадёт ему под руку. Неужто вам в голову не приходит ничего подручного, хоть чего-нибудь? Любая, самая крошечная деталь может оказаться важной, пожалуйста, помните об этом. И тут одна из коллег припоминает, что Габи была единственной на предприятии — потому что она ещё ходила в ученицах, — кому возмещалась стоимость проезда на государственных автобусах. Следаки сразу наэлектризовались: а эти билеты ещё сохранились? А как же, конечно сохранились. Вот, смотрите: на листах формата А4 аккуратно наклеены все билеты. За каждый билетик Габриэла Флюх получала пятнадцать шиллингов возмещения. Дают — бери, а бьют — беги, пока не догнали. Далеко-то не убежишь. Следаки берут с собой листы и расшифровывают цифровые коды на штампах, которыми пропечатаны погашенные билеты. И вот результат: больше половины этих билетов погашены на совсем других остановках, иногда даже в противоположной стороне от Мюрцштега и Фрейна. Таким образом, мы получаем новую зацепку и тут же цепляем её к поясу, чтобы не потерять и удержать, так же, как наш собственный корабль жизни, который то мотает из стороны в сторону, то прибивает к берегу, а ведь он может нам весьма пригодиться. Находится ещё несколько коллег, которые всегда отдавали девушке свои использованные билеты. Они говорят, что не задумывались об этом и никогда не спрашивали, зачем они ей. Только одна коллега, с которой Габи часто съедала бутерброд вместе со стаканчиком йогурта, бросила к ногам следователей одну маленькую косточку, такую обглоданную, что от неё уже мало чего осталось: кто-то её подвозил, она однажды мне говорила, Габи, но я не должна была никому об этом рассказывать. И другой коллега припомнил, что однажды встретил Габи на работе, когда автобус из Марияцелле ещё не пришёл (что впоследствии подтвердили и другие сотрудники фирмы). Теперь потёк целый поток рассказов, и между коллегами тоже; почти все формы существования воды в природе очаровывают меня, в первую очередь очищенная питьевая, но лёд тоже ничего, подходящая форма для того, чтобы смотреть на него, может, даже есть или кататься по нему, но боже упаси ходить по льду. И пар я тоже не очень люблю, уж лучше я побреду по осыпям рассказа, спотыкаясь, по крайней мере я хотя бы вижу, куда слупить, и хоть оступаюсь чаще, чем бы мне хотелось, и сбиваюсь с пути, но эта почва всё же не так коварна, как пар, который всё заволакивает туманом, и лёд, который выныривает откуда-то снизу и неожиданно бьёт тебя по морде. С какой стати вдруг раскинулась эта дорога на обе стороны, ведь она же не раскладушка для гостей? Один сотрудник фирмы поведал, как однажды видел Габи на почте в Мюрццушлаге, где она отправляла служебные письма. Она вышла с почты чуть раньше него. Он сел в свою машину и поехал прямиком домой. Путь его пролегал мимо родительского дома Габи, и он увидел, как она переходила дорогу, оказавшись там задолго до маршрутного автобуса. Должно быть, девушка приехала домой на машине, но на чьей? Ведь тогда Габи ещё не была духом, прошедшим огонь и воду, и поэтому она не могла обогнать сама себя, поскольку ещё не пребывала в вечности и знала, где зад, где перёд, где прошлое, где будущее, хоть сама лично и не могла дожить до своего будущего. О чём знал чужой. На машину чужого имелось только одно конкретное указание — от соседа: сосед, живущий наискосок напротив, подтвердил, что однажды утром он видел, как Габи вышла из дома и без промедления и без колебаний села в машину, припаркованную за углом. Этот сосед, рабочий пилорамы на покое и активный браконьер, как и большинство здешних мужчин, поведал, что девушка вела себя так, будто ожидала найти эту машину именно на этом месте. Она села в неё сразу, даже не обратившись к водителю с каким бы то ни было разговором. Когда это было, что это была за машина и кто в ней сидел — ничего этого сосед не знал. Большинство остальных соседей отмалчивались. Это всегда одинаково. Жандармы, среди которых и господин Яниш, которого здесь каждый знает, видный мужчина (странно, как часто по отношению к нему применяется именно это определение, как будто бывают мужчины, которых не видно. Как будто выдаётся орден крови, но все знают, что он ему ни к чему; он примет при случае только наличные, которые всегда являются во множественном числе, поскольку единственное наличное господина Яниша не устроит; и он не упустит случая пристроиться к более молодым коллегам, погладить их по бедру и разок дать им почувствовать как следует своего паренька, сзади, как будто они там не увидят. Но ни один из них не смеет ничего сказать!), стучатся в двери, заговаривают с людьми, которые стоят у них в списках, и не могут добиться от них ни слова больше, ни слова меньше, что было бы уже ниже нуля. Люди выслушивают вопросы, но в основном вообще не реагируют, как вынуждены констатировать Курт Яниш и его товарищи. Их протоколы пусты, как пустыня Гоби, и их содержание говорит нам меньше, чем содержание молитвенника, потому что мы не верим людям, как и Бог не верит нам. Двери за служивыми закрываются, и Курт Яниш и его коллега снова уходят от застёгнутых на все пуговицы жильцов. Это мир немых свидетелей, которые все как один не видели, как девушка регулярно в течение года садилась не в автобус в ста метрах, а в чужую машину, которую действительно никто не знал. Жаль. У нас самих есть машины у всех, кроме меня, и мы не можем каждую знать в лицо. Другие девушки часто занимали ей место в автобусе, но и они никогда не видели, худа же Габи садилась, если не к ним. Они это потом тоже никогда не обсуждали. И мать, и друг: ничего не слышали и ничего не видели, больше года. Разве это не странно, а? Эта чашка какао, недопитая, единственное, что осталось достоверного; хорошо, есть хоть она, и судебный медик может с большой степенью достоверности заявить, что Габи, по-видимому, была мертва уже через час после того, как покинула дом, самое позднее через полтора часа.
Ни один человек не может управиться со своей жизнью, но ему всё же хочется с этим покончить. Однако эта неуверенность существования будет длиться вечно, пока человек жив. Смерть обрывает то, что всё равно никогда бы не было готово. Великий неизвестный, убийца, фантом вырвал Габи, как морковку, там, где ветви артерий раздваиваются на шее, и ехрумкал. Зачем ищут его — который покончил с одной определённой молодой женщиной? Она должна была в определённое время быть на определённом месте; к сожалению, мы знаем только её окончательный адрес: озеро, вода, мокрая свалка, но всё же вся её жизнь разыгрывалась в определённое время и в одном определённом, даже очень маленьком местечке. Её смерть покончила с тем, что она в определённое время жила в этой деревне в предгорьях Альп. Странно, что люди любят думать о смерти как о некоем входе в бесконечность. Я предпочитаю держаться за труп, это хоть что-то, что остаётся, хоть на время, окончательность излишня, когда знаешь: это тело развезёт, пока оно не станет жидким и смоется, растворится. Я остаюсь при этом теле, не в позе скорби, как это делает собака, а скорее в позе заинтересованности. Как ни мало было этой мёртвой, что-то от неё всё же осталось, за что мы можем подержаться. Материя, увязанная в пластиковую плёнку, из которой сверху развеваются волосы, а снизу торчат носки. Ботинки слиняли. Этому связанному духу мне нечего сказать, ни хорошего, ни плохого. Да я его не вшку. Я допускаю, что он наконец освободился от своей конечности, но бесконечным в силу этого он, боюсь, не стал. Загадка, которую жандармы не хотят и не могут разгадать. Они хотят найти злодея и то, что его воодушевило воспользоваться другой душой, а может, и другими душами, ведь: куда девались все пропавшие? После этого на фотографиях у них такое особенное выражение лица, что мы сейчас же сделаем с него фотокопию, чтобы сразу заметить, если увидим такого: это пропащий. По времени совместных поездок с Габи известно: для любви времени не было. По времени отъезда и прибытия этой очень пунктуальной девушки выходит, что у этих двух в то время никогда не было совместного свободного времени больше чем максимум двадцать минут. Если и можно было выиграть время на таком коротком отрезке — то не больше десяти минут. Ну что можно успеть за десять минут? Вес собственного тела быстро возложить на тело другого, чтобы утихомирить его как соской-пустышкой, хотя бы на время его успокоить, пока оно снова не раскричится? Одну очень ценную часть тела, которая тебе не принадлежит, пугливо, но всякий раз с любопытством к её вкусу (не всё расфасовано в пакеты, иначе их можно было бы легко прихватить с собой в дорогу, но зато и забыть где-нибудь легко) взять в рот и посмотреть, не выйдет ли чего, и если да, то как оно пахнет? Застрять во влагалище Габи, как в своего рода исправительном учреждении, откуда тебя выпускают под расписку с тёмными пятнами, которые потом светлеют на брюках, но только условно, чтобы в любое время можно было вернуться туда? Мужчина, который хотел просто поговорить с девушкой? В это я не верю. Габи никогда не выходила без матери, друга или подруг, говорит мать, говорит друг и говорят подруги. Они говорят это и в газетных интервью, сразу после исчезновения Габи. Если только это правда, почему тогда девушка держала в тайне эти поездки? Может быть, потому что мужчине было что терять, может, потому, что он происходил из ближайшего окружения Габи и не хотел, чтобы его узнали, хотя (или потому что) его и так все знали. Они только не знали, что это был он. Это был не чужой. От отца и матери, бывает, отходят, чужой сам тебя бросит, как отходы, где попало, ведь у людей нет чувства чистоты природы. Ближний не подберёт это, потому что он знал содержание жизни девушки и не хочет больше никогда встречать её. Чтобы не стать содержанием её жизни! Он хотел ради собственной безопасности лучше устранить девушку, убийца, чем стать её Всем, что не даст ему ничего. Ведь нет ничего больше, чем Всё. Так, лучше мы сейчас замотаем тело в этот давно приготовленный мешок для мусора из зелёного пластика, взятый со стройки, ведь стройки — вся моя жизнь, и только дома, которые постигают в возникновении, есть нечто, за что можно держаться, да, кости, волосы, ногти на руках и ногах тоже могут остаться, но не так долго, как дом, который ладно скроен, крепко строен. На века. Дня вечности, в которой верующий человек может встретить все эти дома, либо они его встретят, бум-м! — отрицание отрицания, ибо злодей не строит дом и, судя по всему, уже не получит его в подарок. Понятия конечности валятся у меня из рук, как молоток каменщика в пять часов вечера. Больше мне нечего сказать. Я скалу ещё, эта одна минута должна бы быть ещё внутри рабочего времени: ничего не останется. Смерть естественна, но это была неестественная смерть. Вы думаете, Габи хотела иметь того, кто уже принадлежит кому-то другому? Я не верю. Я неверующая, поэтому я всегда так ушибаюсь, натыкаясь на границы моего существования. Тогда я верю, что за ними. дальше, всё продолжается, я бы с удовольствием последовала за верующими туда, куда их так влечёт. Но не выходит, и на границах не выходит за их пределы. Как будто я иностранка какая, снаружи от сказочных шенгенских государств. Тук-тук, кто тут? Нет тут никого, потому что все хотят развеяться и поэтому в настоящее время и на все будущие времена они не дома и дома не будут. Развеяться можно только снаружи, наш европейский дом почти всегда маловат для этого, и теперь он маловат и д ля Австрии, образцового ребёнка, который никогда ничего такого не сделал и не сделает. Но коли мы больше нигде не желанны, мы и другим не позволим чувствовать себя у нас, жителей Австрии, у себя дома (ведь нам пришлось бы потесниться! И явились бы все кому не лень). Есть тут ещё кто-нибудь, кто, может, хотел бы видеть меня осчастливленной этим? Ему лучше не видеть этого, потому что, если явлюсь я, он не будет чувствовать себя дома. Кто меня слышит, если я кричу? Никто? Может, потому, что я пока никому не попалась на глаза. И злодей в этом убийстве явно не хотел никому попасться на глаза, что меня не удивляет. Если он и вынес оттуда какую-то рану своего существования, её не заметно. Иначе бы мы тотчас схватили его за шкирку, когда он, весь в крови, бежал по посёлку, а за его фигурой маячило бы нечто большее, чем он, зверь, пыхтящий, лишившийся своей берлоги и не прекращающий поиск другой. И если бы он её нашёл, она была бы уже мала, ему уже нужен был бы целый дом. Если человек должен умереть из самого себя, почему он не может создать простой дом своими собственными руками и частично чужим капиталом из сберкассы? Ведь баркасы его наличных сидят на мели, нагруженные процентами, процентами на проценты и несколькими гектолитрами нашей крови и наших слёз, в озере, и процентов не соберёшь, потому что договор до сих пор всякий раз приходилось расторгать досрочно. В одном из пенсионных фондов это было бы не так легко сотворить, ведь они суть творения дьявола. Короче, проще умереть, чем дожить до дома. В смерти хоть чуточку остаёшься здесь, в строительстве же у тебя уходит почва из-под ног, потому что она заложена в качестве гарантии под другую почву, которая тоже уже обременена или ещё каким-то образом недостижима. Господин Шнайдер, проныра по части недвижимости, который на аукционах повышает цену против самого себя, лишь бы для банков цены его недвижимости выросли до неба. Вот и скажи после этого, что недвижимость недвижима! Мёртвая же наоборот: она движется, только если её бросить в воду, и тогда она движется очень мягко, в такт» волнам, вода двигает её, сами по себе мёртвые больше не двигаются, и наша мёртвая тоже. Вода качает её, баюкает, если она плачет. Вода добра. Я хотела бы чаще ступать в неё и доверяться ей. И многим очистным сооружениям, которых глаза бы мои не видели. Они что, собираются очистить воду? Но ведь тогда в ней не смогут водиться никакие живые существа! Нет, я не могу позволить, чтобы были какие-то очистные сооружения! Но ведь и без них как, ведь тогда бы рядом с нами плавали говёшки, и вода бы скоро оказалась там, где теперь ещё суша, одно бы сменилось на другое, грязь и дрянь — на прозрачность и правду. Нет, мы не сделаем этого, не променяем олиготрофные или мезотрофные, скудные водоёмы на эвтрофные, удобренные. Нет, мы этого не сделаем. Мы сохраним за собой первые, а вторые пусть идут куда подальше, чтобы мы могли потом послать туда нашу грязь, а здесь снова чувствовать себя славно. Нас ведь нам достаточно, воды и меня. Разве нет? Может, и меня однажды откроют, если кто-нибудь отважится в меня проникнуть. Как знать.