Станислав Олефир - Колымская повесть
Я шел не торопясь. Иногда задерживался у синего от ягод голубичного куста, захватывал целую горсть ягод и бросал в рот. Несколько раз поднимал куропачьи выводки, однажды вспугнул глухарей, а у переката наткнулся на угощающихся голубикой уток каменушек. Тугие коричневые утки с белыми пятнами на головах обычно питаются водными растениями, здесь же щелкотали голубику до того азартно, что был слышен шорох их клювов.
В голове вертелось одно: с кем же случилась беда? И какая? Главное, с какой стати о ней приехал сообщить Икавав? Может у них обычай — приглашать для этого постороннего человека? Или причина в чем-то другом?
Я почему-то был уверен, что беда случилась с бабушкой Мэлгынковав. Поэтому Икавав и интересовался Николаем Вторым. В тундре секретов нет, и все хорошо знают о прохладном отношении между Ритой и бабушкой Мэлгынковав, поэтому-то Риту в этой ситуации оставили в стороне. А может, умерла бабушка Хутык? Она как-то говорила мне, что скоро умрет, а шаманы всегда предчувствуют свою смерть. Но в таком случае должен был бы приехать Дорошенко. Он коряк только по паспорту и плевать хотел на все эти «заморочки», если и вправду случится что-то серьезное. А я нет. Вот и сейчас — наткнулся на синюю от медвежьего помета тропинку. Косолапый объелся голубики, и его отчаянно слабило. Я остановился у этой дорожки, повернул голову в сторону желтеющих за голубичником лиственниц и крикнул: «Вижу! Хорошо вижу, что ты здесь прошел». После аккуратно переступил медвежий след и отправился дальше. Может это и не очень помогает, но чувствуешь себя как-то спокойнее.
Наконец и первая петля. Огибаю собранную половодьем гору побелевших от времени деревьев и сразу же замечаю поднимающийся в небо дымок. Икавав выпряг оленей, развел костер и ставит палатку. Подхожу, киваю ему головой и присаживаюсь на нарты. Икавав привязал растяжку к ветке карликовой березки, подошел к нартам и опустился рядом. Достал сигареты, закурил. Какое-то время сидели молча. Он пыхал дымом, я собирался с мыслями. Опускаю руку ему на колено и спрашиваю:
— Кто умер? Я русский, вернее украинец, но это все равно. Мне можно сообщать все в любое время, это вашим только утром. Что-то с бабушкой Мэлгынковав?
Икавав затянулся, выпустил дым и, наконец, произнес:
— Не-е. С бабушкой все нормально. Ипекав, Прокопий который, бригаду расстрелял. Вечером пьяный вышел из палатки, взял карабин и всех, кто был в палатке, расстрелял. Когда в палатке свечка горит, людей в ней хорошо видно. Вот он и расстрелял. Две обоймы выстрелял. Вся палатка в дырках.
— А кто там был? — спросил я. До меня никак не доходил смысл сказанного Икававом.
— Хэчгилле — Кока который, Павлик, Галя — жена Дорошенка которая. Потом собрал все оружие и ушел на Омолон. Там его догнали на вертолете, боялись отстреливаться будет. Милиция пистолеты приготовила и так с ними выскочила, а он уже в себя сам выстрелил.
— И всех насмерть?
— Не-е, — снова протянул Икавав. — Не всех. Аукевым — Павлик который — еще живой. В плечо и в ногу ему попал. Вертолетом в Магадан отправили. А остальных насмерть.
— А Дорошенко и дед Хэччо как? Они ведь вместе с ними были.
— Дежурили. Пришли, все это увидели, сообщили по рации. Потом увидели, что Аукевым еще живой. Он совсем без сознания был. Крови много из него вытекло. В плече и на ноге вот такие дырки. Близко стрелял, пули насквозь вылетали. Думали, не довезут. Сейчас Дорошенко Галю в поселок отправил, там похоронили. Дорошенко пацанов забрал и уехал с ними на Украину. Говорит, больше сюда не приеду. Не хочу здесь жить. А Иппекава и Хэчгилле будем здесь хоронить. Недалеко от наледи сопка есть, на ней всегда, кто умрет — сжигали, и их там будут сжигать.
— Когда?
— Не знаю. Может через неделю, может еще дольше. Нужно людей подождать, все для смерти приготовить. Сейчас они в наледи лежат. Хорошо сохраняются.
— Почему Прокопий это сделал? Может, поругались или подрались? — спрашиваю Икавава. — Павлик ничего не рассказывал?
— Не знаю. Пьяный крепко был. Три пустых бутылки от водки в палатке лежало, и еще одна целая. Все пьяные. Бывает, человек очень пьяный что-нибудь сделает, потом совсем не помнит.
Какое-то время помолчали. Все услышанное не укладывалось в голове. Спрашиваю Икавава, что теперь нам делать? Он разводит руками:
— Не знаю. Наше стадо сейчас на Витре. Это недалеко отсюда. Бригадир меня и Ауегина пока что к вам направил. Потом пастухов из поселка пришлют. Кто-нибудь из отпуска вернется или кочегара из котельной за пьянку в пастухи переведут, он к вам и приедет. Если снег пойдет, мы с дедом Хэччо начнем оленей окучивать и толкать от наледи к Онрочику. Вы тоже туда будете толкать. Николай хорошо те места знает, только плохо, что снега долго нет.
— А дед Хэччо почему не приехал?
— Не хочет. Он палатку возле наледи, в которой Иппекав и Хэчгилле спрятаны, поставил.
Говорит, пока они здесь лежат, нельзя, чтобы он от них уходил. Пьяный там целый день песни поет…
Мы еще немного поговорили, затем я помог Икававу свернуть палатку, пообещал, что все правильно перескажу Рите и Николаю. Он оставил мне головку ярославского сыра, печенье, чай и пять бутылок водки. Вчера прилетал директор совхоза и привез все это. Сейчас здесь живут главный зоотехник и председатель профкома. Вечером они пили водку вместе с пастухами, а утром ушли к озеру охотиться на уток. Им сейчас у нас делать нечего, но и в поселке — тоже неудобно. Вот занятие и придумали.
Еще немного, пока Икавав выкурил очередную сигарету, посидели рядышком, на том и расстались. Он погнал оленью упряжку к наледи, а я прилег у костра подождать, когда он прогорит, и уснул. Такого провального сна у меня не было с тех пор, как шел убивать Тышкевича. Словно меня вдруг выключили. Успел лишь подумать, что нельзя уходить отсюда, пока не прогорит костер, и сразу уснул.
Прокинулся, когда кострище уже взялось серым пеплом. Голова была чистой и светлой, словно утром. Главное, смерть Коки, Прокопия и Гали воспринималась совершенно по-другому. Вдруг подумалось, что сейчас им хорошо, как никогда до этого. Не нужно маяться в этом зыбком и неуютном мире, в котором с самого рождения стали изгоями. Ведь Кока и Павлик по возрасту давно мужики, но ни один из них никогда не встречался с девушкой, не надеялся и не стремился обзавестись семьей, ни одному не суждение было услышать слово «папа». Может, Прокопий, поживший больше Коки и Павлика, почувствовал это сильнее всех и попытался вырвать из этого мира. Только с Павликом получилось неудачно, и еще неизвестно — на радость ли ему?
А Галя? У нее ведь тоже трое детей и все, как у Риты, жили в интернате «по программе сирот детского дома», а она, возможно, как и Рита, уже почти не любила их, и от этого не могла найти себе места под небом. Так что не нужно переживать по поводу случившегося. Сейчас им даже в наледи теплее и уютнее, чем под замызганными ватными, одеялами, куда они перебрались спать из-за злой шутки моего земляка.
Может, и на самом деле вся эта жизнь на земле нужна для чего-то другого? Как бабочке махаона перед тем, как взлететь, нужно побыть гусеницей; быстрому оранжевоперому хариусу — маленькой икринкой; вызванивающей на перекате свои песни оляпке — хрупким неприметным яичком.
По-настоящему жалко было одного Дорошенка. Приехал на Колыму за романтикой, вкалывал здесь за троих, а привезет на Украину троих корячат и большую обиду за все случившееся. Он, конечно, трудяга, но гордый и даже бахвалистый. Нелегко ему было здесь, еще труднее будет в селе на Украине, где и злых языков, и недобрых людей сколько угодно.
…Домой возвратился поздно вечером. Рита все так же сидела у коптильни, словно не покидала это место с моего ухода. Услышав за спиной шаги, повернула ко мне лицо, и задеревенело ожидала, что я скажу. Я подошел, провел ладонью по ее голове и, как можно убедительнее, сказал:
— Рита, родненькая моя, с твоими детьми все нормально. Честное слово, все они живы и здоровы. И с остальными все нормально. Есть, конечно, неприятность, но совсем не то, что ты думаешь. Понимаешь, я обещал ничего до утра не говорить. Ты, пожалуйста, не обижайся, но так нужно.
Она согласно кивнула и заплакала. Я стоял рядом, пытаясь отыскать слова утешения, но ничего не получалось. Тогда я оставил Риту, отыскал в рюкзаке подаренные бригадиром Колей уздечки для оленей и принялся выпутывать длинный сыромятный ремешок. Он нужен мне, добывать огонь. Однажды на Дальнем Востоке, где я охотился с гольдом Кешей, пограничники ранили медведя, и потеряли. Стояла поздняя осень. Листья с деревьев и кустов давно облетели, укрыв землю мягким ковром, но снега не было. Отыскать раненого зверя по чернотропу — нечего было и пытаться. Одну из двух наших собак медведь помял, вторая, как будто и не пострадала, но боялась, даже подходить к медвежьему следу.